Окаянные
Шрифт:
— Никак нет.
— Весь день какой-то сегодня… — вздохнула она.
— Мне надо спешить, — вытянулся Верховцев и коснулся пальцами козырька.
— Да-да, товарищ, — выпуская его, отомкнула она дверь.
"Ни имени, ни фамилии, — морщился Верховцев, расталкивая толпящихся и пробиваясь к дверям. — Неужели она не помнит меня? У них все в товарищах ходят, пока жареный петух не клюнет. Тогда, наверное, и возвратится память"…
О неудавшемся дне и несбывшихся надеждах Верховцеву вспомнилось со злой иронией, когда ткнулся он с агентами в закрытые наглухо двери крепкого ещё добротного дома капитана Аркашина
— Ну чего беситесь, шальные! Нет никого в доме. Увезли Дарью Ильиничну уже как два дня. И чего барабанят? Головы, что ли, нет? — вышла на улицу и сама грозная молодуха. — Ну чего надо? — сверкнула было она очами и смолкла, наткнувшись на хмурое лицо кожаного человека, явно начальника двух смутьянов.
— Куда увезли? — сдвинул Верховцев брови.
— В больницу… — опустила руки молодуха. — Куда ещё больных увозят…
— С чем?
— С тифом. С чем теперь-то ещё. А уж так не так, разберутся. Собаку вон, хожу кормлю. Тоже сдохнет.
— Тяжела хозяйка?
— Горела вся.
— И родни никого?
— Николай Николаевич в рейсе. Должен быть день на день возвратиться. Но на воде сами знаете как. Застал бы её живой.
— А где ж родня?
— Вдвоём они куковали. Вот в последний рейс она его и отпустила. Он уж и сам больной весь, но без парохода света белого не видит. Отпустила. А саму увезли… — Молодуха схватилась подолом за глаза. — Я приглядываю без её наказа, в горячке была, когда увозили. Ключи вот. — Она протянула связку. — Я туда боюсь ходить. Только во двор. К собаке.
— А ключи кто оставил?
— Так жила у Дарьи Ильиничны квартирантка, родственница не родственница, с ребёночком. А как хозяйку увезли, она ушла к знакомым.
— Что за знакомые? Фамилию называла?
— Фамилию?.. Нет. Из бывших учительниц вроде. Пожилая женщина. Софья Яковлевна, кажись.
— До революции ещё учительствовала? В женской гимназии?
— Да откуда ж мне знать? У Дарьи Ильиничны дома рояль или пианино — инструмент стоит, так она всё на нём играла и мальчика приучала. Слышала я, что мамаша успокаивала сыночка — у Софьи Яковлевны, мол, тоже есть инструмент.
— Какой от ворот? — принял Верховцев ключи.
— Вот, — ткнула молодуха.
— Держи, — высвободил он ключ и вручил ей. — Корми собаку. А мы завтра или на днях вернёмся. Посматривай тут. Чтоб никто не шастал. И запоминай. Если что, дашь знать.
— Да что ж я, городовой, что ли! — взвилась не стерпев та.
— Какой ещё городовой? Сдурела, баба!
— Охрану поставьте, раз надо.
— Сказал же, завтра сам буду.
— А мне, значит, до завтра не спать?
— Одна живёшь?
— Одна. А вы как угадали?
— По тебе видно. Тебе сторожа не надо. Если только от тебя кого сторожить, — хмыкнул Верховцев.
— Вам бы, мужикам, всё о своём, — осмелела та.
— Ну хватит, — пресёк Верховцев. — Ступай. — И, махнув рукой, позвал за собой агентов. — Я, кажется, предполагаю, кто эта Софья Яковлевна из бывшей женской гимназии, которая пригрела нужную нам дамочку с мальцом. Только надо будет уточнить у бывшего моего знакомого.
Должен он знать, где она проживает.Агенты, покуривая, наблюдавшие сцену переговоров командира и не без интереса разглядывавшие боевую молодуху, вытянулись, не дожидаясь команды.
— Снегурцов, вы всё-таки наведайтесь в ближайшие больницы. Их тут не так уж и много наберётся, — ткнул пальцем в грудь старшего Верховцев. — Выясните, что с женой капитана. Жива ли и, если жива, можно ли с ней работать. Я ясно объясняю?
— Так точно.
— Потом вернётесь к дому и подежурите до утра, пока вас не сменят. Соседке этой, говорунье, глаза не мыльте. Понятно?
— Так точно.
— Ну а мы с товарищем Сивко завершим наконец наши затянувшиеся поиски. Поплутать, конечно, придётся, но уверен, я вспомню тот дом.
И они разошлись на темневшей уже без единого фонаря пустой улице.
Стук в дверь он едва различил. Увлёкся, засидевшись над рукописью под керосиновой лампой. Замешкавшись, смёл бумаги со стола, сунул их под матрац, спохватившись, выдрал, заметался по комнате и, наконец, смекнул: нашёл им место на полу под грязным ковриком у порога. Если пришли те, кого опасался, затопчут грязными сапогами коврик, а подымать его побрезгуют пачкаться. Что-то вроде довольной гримасы исказило его лицо. Когда он улыбался последний раз? Забыл. Испуг, владевший им всю эту суматоху, свалил на стул. Он медленно приходил в себя.
Словно прощаясь и досадуя, в дверь отбарабанили сильнее и громче. И он вздрогнул, вдруг отчётливо вспомнив тот стук — тайный знак из далёкого прошлого. Так умели стучать лишь десятка полтора человек из его знакомых. Но этого не могло быть, он точно знал — большинства в живых нет. Если и сумели спастись единицы, вестей от них не имелось. А значит, тот, за дверью, жив! Сумел уцелеть!
Дверь скрипнула под его рукой веселей, нежели шаркали подошвы заспешивших башмаков. Коснувшись крючка, словно одумавшись, одёрнул пальцы. И всё же, вопреки рассудку, произнёс:
— Кто?
— Исак Исаевич! Откройте. Это я.
Его узнали по голосу. Удивительно, он сам почти его забыл, не выходя на улицу, прячась в лачуге на окраине города и дожидаясь прихода соседки Нюрки, занимавшейся от безделья его незавидным хозяйством; если и разговаривал, то с Батоном, таким же доживавшим свой век котом, и с дворнягой, отзывавшейся на окрик "эй!", вечно пропадавшей со двора по ночам в поисках пропитания.
— Исак Исаевич! — решительнее позвал мужской голос, видно, на улице услышали его шаги.
Решившись, он толкнул дверь вперёд и едва не выронил лампу из рук — перед ним стоял тот, кого он давно похоронил в своей памяти.
— Корно!
— Исак Исаевич!
Ночной гость перешагнул порог и крепко обнял его; быть бы лампе на земле, не подхвати он ловко и её.
— Ты! Глебушка! Каким ветром?
— Уж и не думал. Барабаню, благо, соседей никого поблизости. Перебаламутил бы. Собрался уходить.
— Корно, дружок… Ты жив! Как я рад!
Приглядываясь в потёмках, один — улыбаясь во весь зубастый рот, второй — со слезами на впалых бледных щеках, они простояли, обнявшись, невесть сколько времени, теребя и поглаживая друг друга, словно не веря, что оба живы, пока гость, успокоившись первым, ни вымолвил: