Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Моя Марусенька.

– Так и пошла с тобой, боровом, под веничек березовый.

– Один конец – под венец.

Марусю испуганно-бледной тенью проносит сквозь этот смачный взрыв народного творчества, но передо мной за этими похотливыми возгласами встают миллионные шеренги голых беспомощных тел по дороге в баню, а сбоку, по обе стороны, эти лошадиные и свиные черепа экзекуторов; каково было профессору, специалисту по Данте, видеть себя одной из жертв его ада, нагой и сирой?

Что за трубное ржанье?

Медь, сверкнувшая в зеркалах.

– Волокешь ее повсюду с собой, а играть не научился, только и поржать жеребцом, иго-го.

– Го-го-го.

– Га-га-га.

Какую еще дичь выкинет эта фантастическая орава на фоне фантастической природы с вплотную обложившими строевыми соснами, кедрами, пихтами, лиственницами, редким

пролеском да куцей площадкой станции – домиком с парой проводов да безличным пятном начальника, то ли заспанного, то ли пьяного?

Экзекуторы развлекаются вне исполнения служебных обязанностей, едут с какого-то совещания, и ничего-то не изменилось, ну маленько по башке дали, но ведь они незаменимы при любой власти: так им выразилось и выразило доверие новое начальство.

А за окнами вогнутой чашей, ощетинившейся впадиной сферически течет пространство, возникая слева, искривляясь и пропадая вправо, повязанное в одно лесами, реками, холмами и, кажется, абсолютно не связанное с этой оравой хищников, отторгаемой от интимного его бытия.

Или само породившее эту свору и тем унизившее себя под стать веку.

И кажется, искривленность этого огромного пространства (общая теория относительности Эйнштейна духом Божьим витает над этой бескрайностью) выражает саму сущность обтекающего нас времени, искривленного человеческой жестокостью и массовым психозом адских экзекуций: времени этому вывихнули суставы, добиваясь признания их экзекуторского права настоять на своем, но, по сути, суставы вывихнули себе, и первое пробуждение после адского наркоза десятилетий нашатырным спиртом "постановления" тяжко, и далеко неясно, пройдет ли оно безболезненно.

Фасеточность стрекозиного взгляда тех лет, когда в отдельности воспринимались гибельные бездны Сибири и восторженный рев толп о зорях коммунизма, только здесь открывает свою всеобъемлющую сущность – в темени поглощающих ненасытным зевом пространств.

Поезд, не уставая и трубя, продолжает врезаться в надвигающуюся темень вечера, и летят навстречу ему природа, история, мертвая глушь, и по радио трубят об Ангарской ГЭС, об Иркутском искусственном море, и, чудится, апокалиптический рог трубит о новом потопе, когда воды зальют территорию не меньше Синая, а, быть может, и Атлантиды, и вдоль по коридору вагона с непоколебимо-холодной твердостью, сталинскими усами в форменной фуражке движется контролер, проверяющий билеты: даже свора как-то странно присмирела перед этим представителем власти, неумирающей частичкой того усача, чью мертвую личину я видел всего лишь несколько дней назад в Мавзолее, самодержавного в течение стольких лет продавца билетов в одну сторону – на тот свет.

С приближением темени экзекуторы как-то осунулись, показались, несмотря на плотные чурбако-образные тела, пустыми, выдолбленными изнутри, дуплистыми, твердыми, но лишенными хребта, который дает телу грацию и соразмерность в движении: может быть, потому они и норовили еще держащейся твердо жертве первым делом перебить хребет?

Опять среди лесной глуши мелькало подобие городка, волчьи глаза редкого освещения и неизменный памятник разоблаченному вождю. Это было кощунство. Его памятник стоял над могилой миллионов. Живому себе может ставить памятник только убийца. Он не только уничтожал их физически, он лишал их последней человеческой памяти, после гибели ставя на их могилу собственный памятник. Оказывается, им была застолблена не память великой эры, а сокрыта многомиллионная братская могила, и стоило его скинуть, как извлекают пробку из сосуда, в которой – джин, и тяжкое облако растеклось над землей, отравляя все живое: миллионы безвинных, полузабытых (ведь оставшиеся на свободе близкие со страху уничтожали даже фотографии репрессированных), оставшихся в памяти виноватой улыбкой, беззащитной слезой, полуоборотом, последним объятием, возвращались в родные места, мучая оставшихся в живых отсутствующим присутствием; мертвые предпочитают добираться до родных мест илом рек, ночными ветрами, а днем прячутся по лесам, за изгибами дорог и холмов.

Вся страна сдвинулась с места: шло великое мертвое переселение душ. Шло в обратном направлении моему движению, с востока на запад, именно душ, ибо тела уже слились с вечной мерзлотой, землей и камнем Сибири; вскрывались бескрайние пласты живого и болевого; души шли по своим городам и весям перед тем, как вознестись на небо, и великие эти пространства были под стать этому переселению.

Если исход из Египта был и остается

единственным живым, то это был мертвый исход, тоже после сорока лет, но не странствий по Синаю, а рабства (1917–1956), и не было земли обетованной. Исход был не из чужой земли, не из-под чужих угнетателей, а от своих же сатрапов и палачей. И не было у этого исхода своего Моисея.

Отложив "Фауста", вглядываясь в сгущающуюся темень с моей полки, я думал о том, кем должен быть тот, кто опишет эти мрачные бездны.

Фауст ли, сам продавший душу дьяволу, чтобы узнать все тайны сатанинского мира?

Мрачный аскет, провидящий кошмары надвигающегося возмездия, подобно Савонароле (Солженицын еще прозябал в безвестности)?

Ученый ли, сжигаемый гуманизмом за грехи свои (уже носились какие-то слухи о Сахарове)?

Гениальный ли циник и насмешник Франсуа-Пантагрюэль-Рабле?

Или еще один Дон-Кихот, несмотря на разочарования тысячелетий, пытающийся опять сразиться с винными бурдюками и ветряными мельницами?

Только на фоне этого свихнувшегося от жестокости и гибели пространства внезапно обнаруживалась гениальная глубина этих образов, данных мне в книжном ощущении и оживших здесь с галлюцинирующей реальностью.

А, быть может, летописцем этих бездн, будет пьяница, страдающий белой горячкой, трезвеющий от реальных видений этого ада, которые страшнее горячечного бреда: мышье копошение на собственных братских могилах, называемых великими стройками, и есть реальное выражение этого бреда, всегда полного кишащими тварями, лезущими изо всех дыр?

Стояла ночь.

В бесконечной волчьей темени остро слепящим отверстием стыла луна, подобно жерлу тоннеля сквозь чернокаменную стену неба в иной лунатически-прекрасный райский мир, и темные облака, разбросанные на разных высотах, казались крыльями Ангелов, уносящих безвинные души погибших через тот тоннель в лунное забвение: это был запоздалый побег, осуществление многолетних фантазий арестантов – пролом в стене, и не просто в иную гибель – таежную глушь, а в райские эмпиреи.

Алкаши храпели, сипели, отрыгивали во сне, ворочаясь в своем животном нижнем мире, выжигаемые изнутри спиртом, обжорством, скудоумием, ворочаясь на этих полках, и вправду похожих на ниши в аду.

Далекая Москва, паучиха, соткавшая паутину над этими бескрайними землями, доносилась громовым голосом Левитана, по сути, сидящим в какой-нибудь небольшой комнате вещания: это был властвующий обман – волчья болезнь пространства, ложный его круп, открытый Маркони-Поповым и названный радио, и в фосфоресцирующих глазах зверья в таежных этих дебрях поезд проносился Летучим голландцем среди мертвых зыбей Сибири.

Я провалился в сон, в котором вдоль спины, справа, бесконечно длилось ощущение глухой каменной преграды, в нее я без конца упирался головой, а слева меня подстерегала бездна; суетились каменщики, пытаясь плотиной изменить не только человека, но и природу, какие-то потайные двери все открывались да замыкались, щелкали ружейные затворы и железные запоры, Иона Якир падал у стены с пулей в затылке и здравицей "рыцарю солнца" на губах, а двери были тюремные, то ли железные, то ли просто выход в пространство из пещеры схимника в Бекировом яру у Сорок, то ли потайная дверка в плотине; то я стучался не в ту дверь; внезапно оказывалось, что там, где я стучал, вообще и не было двери; но я продолжал стучать, я бился как рыба об лед очевидностей, я догадывался: потайную дверь в плотине знают лишь отчаянно жаждущие любви и свободы, не ведающие о катастрофической силе, накопившейся за плотиной; даже если и знают, это их не остановит: открывают дверку – и миг любви и свободы покупается гибелью, заливающей мир; дверка в плотине, природе, истории – сам великий зодчий сочинил жесткий и краткий курс истории ВКП(б) – выстроил плотину истинной Истории, но лишь приоткрыли дверцу и хлынуло…

Вскакиваю посреди ночи, с колотящимся сердцем, пытаясь вырваться из гибельного потока: куда это нас всех несет – неискушенных, жертв, палачей – несет и несет вот уже четвертые сутки подряд?

Или мы стоим на месте, только колеса буксуют, а вагоны уже охвачены ветвями и корнями глухой тайги, проросли плесенью и гнилью, и запах тлена, раньше уносимый движением и ветром, в этом оцепенении отравил весь воздух?

Лишь внезапно возникающая в ночи станция, шум и крики толпы, осаждающей поезд, словно торопящейся на собственную тризну, – так люди все серы, измождены, с выпученными глазами и разинутыми ртами, хватающими воздух, – сдвигает это ощущение мертвой неподвижности.

Поделиться с друзьями: