Окна в плитняковой стене
Шрифт:
В это самое время я думаю сразу о многом, я думаю о том, как он меня впервые поцеловал… Святой Дженнаро — когда я приехала с ним из Петербурга, туда, в Виру-Нигула, мне и в голову не приходило, что он может стать для меня чем-то большим, нежели просто хозяином, а я для него — больше, чем гувернанткой его детей. Там ведь все было так по-провинциальному церемонно при его матери. Я еще застала ее в живых. Малюсенькая дряхлая госпожа кистерша, про которую Отто утверждает, что она будто бы урожденная von Hiltebrandt. Бог его знает, но со Бременем я начала сомневаться, была ли моя госпожа свекровь вообще дворянского происхождения. Не только потому, что она так бегло говорила на языке местного народа, но еще больше потому, что я обратила внимание, насколько громогласно и как нечто само собой разумеющееся (невольно или намеренно) объявлял Отто о моем, в сущности, сомнительном маркизатстве. Мой cвекор за несколько лет до того умер там же, в доме Отто. Вышедший на пенсию мужицкий кистер, о котором говорили, что он за всю жизнь так и не научился правильно говорить по-немецки. И с котором рассказывали, что у него бывали приступы бешеного неистовства. Чему вполне можно поверить. Потому что и с самим Отто это тоже случается… (Я снова наливаю всем кофе из начищенного уксусом медного кофейника.) Эта колющая, пронзительная интонация, с которой Отто сейчас уже за столом объясняет Еше, что цензор Мориц глуп (и это далеко не самое запальчивое из того, что я от него слышала). У меня были основания на прошлой неделе испугаться и поверить дошедшему слуху. Когда он все не возвращался из Риги и вдруг начали говорить, что генерал-губернатор велел якобы посадить его в тюрьму. Потому что он предъявил Отто какие-то требования в отношении газеты, а тот будто бы наговорил генерал-губернатору в лицо страшные дерзости… А теперь бледный Антон открывает рот (ох, лучше бы он этого не делал!) и что-то говорит в защиту цензора Морица. Отто разражается отрывистым смехом и при всем обществе громко выкрикивает:
«Du — Herr durchgefallener Advokat — Herr Durchsfalladvokat — Herr Advokatendurchfall — verteidige mir ja nicht diesen Scheiss! [150]
И пока все мы еще смущенно молчим, я слышу, как он, обращаясь уже к учителям и Хольману, продолжает:
— Но кое-что важное я все же ухватил! Укусы бешеной собаки можно лечить! Да-а! Поваренной солью! Я точно знаю, каким способом. Пастор Миквиц в Лихула уже десять лет с большим успехом это делает. Только наша-то беда в том состоит, что у нас о таких вещах ни одна душа не знает! Нам известно, что происходит в Кордофане и Португалии, а о том, что делается от нас за десять миль, об этом мы слышим десять лет спустя — как будто бы это происходит в пустыне Гоби! Скажите, разве такое было бы возможно, выходи у нас постоянный солидный еженедельник, я вас спрашиваю?
150
Ты, господин провалившийся адвокат, господин адвокат с поносом, господин адвокатов понос, ты мне не защищай это дерьмо! (Здесь игра слов: der Durchfall означает и «провал», и «понос».) (нем.).
И я слышу, как он победоносно отхлебывает кофе и при этом так чмокает, что понятно, от кого научилась Анита…
А впервые он поцеловал меня в нашу первую рождественскую ночь в Виру-Нигула… Через несколько дней после похорон маленькой Софи… Ох, когда я начинаю вспоминать, мне порой кажется, что в дни моей юности смерть особенно широко косила вокруг меня…
Эта крошка ушла к господу спустя полгода после моего прихода в дом. Хотя я изо всех сил боролась за ее жизнь. Ведь для меня это значило сдержать клятву: любить детей этого человека, как своих собственных. Но об их отце я действительно тогда не думала. Во всяком случае настолько, чтобы самой это сознавать.
…Я наклоняюсь над кроваткой Аниты и плотнее укрываю ее одеялом, потому что уже ночь и за окном ревет буран. Мелькают свечи, детская полна запаха еловых веток, которыми я ее украсила. Из столовой пахнет шафраном от остатков рождественской булки с изюмом. (Мы ее почти всю съели вместе с детьми и Отто, когда он пришел после вечерней рождественской службы. А гостей предстояло принимать только на второй день.) Я наклоняюсь над кроваткой Аниты… вдруг он оказывается за моей спиной, поворачивает меня к себе и целует… до тех пор, пока я перестаю сопротивляться. Впрочем, мое сопротивление длится меньше, чем того требовала бы девичья гордость. Тогда он берет меня на руки, несет в спальню и кладет на свою супружескую кровать, на которой он со смерти жены не спал… Я даже не знаю, говорили ли мы о чем-нибудь… Кроме того только, что я шепчу: Я боюсь — и борюсь с собой: сказать вас или тебя — и говорю тебя… понимаю, что это гнусно, и быстро добавляю: и небесной кары… И он говорит так страстно, что я верю или хочу поверить, что ему это известно: Небо простит нас! И когда я снова слышу рев бурана, я уже его жена, и с той ночи через несколько месяцев будет двенадцать лет. Хотя под венцом мы стояли всего только три года назад.
Двенадцать лет… Всемогущий боже, я знаю: один считают его ужасно умным, другие — ужасно своенравным, а третьи — просто странным. В самом деле, легкость, с какой он принимает решения в самых важных делах, дает основание считать его человеком большого полета. Если б только не было у него другой легкости (а может быть, это она же самая), другой легкости, с какой он свои решения меняет… Порой мне даже неловко про это вспоминать. Как он был сначала восхищен, например, этими братскими общинами, которых так много здесь вокруг Экси… Cara mia, взгляни, какой это народ! Какой он чистоплотный, зажиточный, тихий. И на каком правильном и красивом языке он говорит! Когда их слушаешь, убеждаешься, что в самом деле существует сложившийся эстонский язык! И поверь мне: это именно братья-проповедники [151] таким его сделали! Не немецкие господа пасторы, мои коллеги! Потому что они, господь это знает, — самая бесплодная, самая противная порода людей, каких мне доводилось когда-либо встречать! Это его буквальные слова. Но не прошло и двух лет, как Отто стал говорить, что братцы — самые плаксивые, самые лицемерные и эгоистичные люди на свете, ходил в суд и в консисторию с грохотом воевать с ними, что в известной мере означало и военный поход против правительства в пору, когда министрами у нас были пиетисты [152] … И если бы он при этом хотя бы заручился поддержкой среди пасторов!.. О господи… Каким образом при всем крике и вражде, которыми они постоянно его преследуют, он все же был назначен тартумааским пробстом, этого я до сих пор не понимаю. И среди поводов для этой вражды не на последнем месте были его отношения со мной. Но и не на первом. Само собой понятно, что они нас все десять лет подозревали. Но сказать нам об этом в лицо у них все-таки недостало смелости. И кроме того, я (хоть и его служанка) все же marchesina, о чем он громогласно доводил до всеобщего сведения, а не крестьянская девчонка… Как эта красавица Эва, которую избрал себе в жены злополучный выйсикуский господин Бок и которую он на четыре года отправил к нам в дом учиться хорошим манерам, немецкому и французскому. Славная девушка. Господин Бок потом в самом деле повел ее к алтарю, примерно за год до того как его самого поглотали санкт-петербургские казематы. А теперь все дворянство, как свора бешеных собак, преследует несчастную Эву… Ах, укус бешеной собаки можно лечить поваренной солью?.. Может быть… Но не слишком ли это просто? Сколько раз я уже слышала от Отто о том, что сделано великое открытие. О боже, не их ли Лютер сказал: Ты можешь запретить птице вить гнездо у тебя на голове, но ты не можешь запретить ей летать над твоей головой… И сейчас вот, за завтраком, когда Отто, возвратившийся со своими небесными камнями из Кайавере, пьет кофе и рассказывает новости и при этом спорит, ворчит, бранится, смеется и поясняет, — эта самая птица опять летает у меня над головой… Эта бесстыжая птица с ее пронзительным криком: другие его не слышат, а для меня он как иголка в сердце — Отто, этот старик, знающий девять языков, к которому суперинтенденты и профессора обращаются за советом и помощью, разве, по правде говоря (о господи, даже мысленно мне трудно это произнести), разве он не сущий… ребенок? Разве он, по правде говоря (о святой Дженнаро, прости меня!), не старый образованный дурень?!
151
Братья-проповедники — пиетистское (см. пиетисты) течение в лютеранстве XVIII–XIX вв., популярное в Эстонии. Братья-проповедники, эстонцы, сопротивлялись влиянию немецких пасторов.
152
Пиетисты — (от лат. pietas — благочестие). Пиетизм — протестантское движение в XVII–XVIII вв. против ортодоксальной церкви, но затем и против теологии эпохи Просвещения. Позднее пиетизм окончательно выродился в религиозное ханжество, мистицизм, прислужничество перед власть предержащими, пренебрежение наукой. В период царствования Александра I пиетизм стал популярен в России при императорском дворе. Здесь под пиетистами имеются в виду мистически, благочестиво настроенные лица в эпоху Александра I.
Сейчас, за кофе, я говорю, чтобы Минна задула лампу, потому что уже достаточно светло, и слушаю голос Отто… И вдруг я начинаю хлопать в ладоши. Хлопать в ладоши именно тогда, когда Отто уже снова говорит о метеорных камнях и принимается объяснять, почему и насколько твердо он уверен в том, что они подлинные. И все полагают, что я хлопаю, восхищенная его словами. Пусть думают, как хотят. Я бормочу: но это же замечательно. И они относят мои странные аплодисменты за счет моего южного темперамента (за счет него уже многое было отнесено). Никто не понимает, что, хлопая, я отгоняю от себя эту бесстыжую птицу.
Теперь я случайно перевожу взгляд на стеклянную дверь, ведущую на веранду. Мои хлопающие руки замирают в воздухе. И я не могу понять: этот молодой человек, правильнее было бы сказать, этот юноша, которого я вижу, стоит там уже давно или он только что вошел.
Сейчас, во время завтрака… Этот юноша в дверях столовой…
2
— Само собой разумеется — метеор! (Чтобы сие распознать, для этого надобно иметь не только знания, но и чутье!) Я ни на один миг в сем не усомнился, с той самой минуты, как мне про него сообщили. Шестого или седьмого июня. Метеор на пастбище локоского Михкеля! Метеор в Кайаверской пуще! Просто удивительное дело! Именно в том самом лесу, откуда пошел весь род Мазингов. Ткачи, кистеры, управители мыз, пасторы… До сих пор дальше всех пошел я. В смысле занимаемого положения. Пробст северной части Тартумаа и патриарх эстонских дел. Как меня называют. Ну да и мир я, разумеется, тоже побольше, чем они все, понюхал. Пруссия, Саксония, Вестфалия, Франция, Савойя, Пьемонт, Неаполь, Каталония, Россия. Ну и так далее. (Этого «далее», по правде-то говоря, не так уж много. Но я люблю производить впечатление. Хорошо это или дурно? Хорошо, хорошо! Потому что это нужно, просто даже необходимо.) И сверх того еще многое в книгах видел.
А теперь — опять Кайаверская пуща… Это же здесь. Почти что рядом. Ежели подняться на церковную башню и посмотреть за озеро Саадярв, то опушку видно простым глазом за блестящей гладью озер. Так что как будто действительно замыкается полный круг… А я еще только намереваюсь выйти на настоящую дорогу!.. Порой мне воистину так думается. Когда возвращаюсь верхом с полей, или со строительства, или откуда-нибудь еще дальше. Когда разгоряченный, отдохнувший на воздухе за чашкой кофе вдыхаю запах свежего осеннего утра. Когда через головы ватаги моих девочек смотрю из окна застекленной веранды (синий овечий выгон неба в той стороне, где, как я знаю, за лесом должно быть озеро, а за озером — Кайаверская пуща). И еще когда испытываю искушение при мысли, что в рабочей комнате меня ожидают разложенные на трех столах, еще незавершенные манускрипты и с дюжину неотвеченных писем… тогда мне представляется, что все еще достижимо! И думается, что бессовестно легко достижимо! Труд, кажется — Genuss ohne Gleichen… [153] Такое испытываю удовольствие, что даже совестно в этом признаваться, кажется, что вершины всех кайаверских елей и даже вершины всех Альп мне все еще доступны… Ибо, по правде говоря ничего ведь еще не сделано. А мне пятьдесят восемь лет. Грамматика все еще не закончена. Даже в спорах по поводу орфографии не достигнуты берега ясности. Мой большой словарь день ото дня все рухнет и день ото дня все дальше от завершения. Я все еще не приступил к пособию по языку для чужестранцев Пятнадцать листов манускрипта библейской истории я побросал на прошлой неделе в печь. Нужно начать по-другому. Мои лекции по языку для университета все еще не имеют разрешения министерства. Мои таблицы для чтения, предназначенные деревенским школам, все еще держит цензура. Будто бы в них ланкастерская метода обучения. И кроме того, дозволяются только те тексты, которыми пользуются в России. (Бог с ним! Главное, это научить чтению.) И моя газета, которая теперь, с божьей помощью, вопреки желанию хозяев, все же выходит… правду говоря, газета пока только по названию… Имея девяносто шесть подписчиков! И с Карой у меня до сих пор все нет детей… И порой сдается мне, что все у меня уже позади. Что я жил и бился на сто лет прежде времени и что впереди у меня одна лишь бесплодная борьба с мелочностью, равнодушием… На шее у меня сидит Мориц, в желудке боли, в костях колотье, во рту вкус желчи… Порой… Но вот, гляди, господь посылает в Кайаверскую пущу метеор, и его осколки старый Мазинг держит на ладони!153
…ни с чем не сравнимое наслаждение (нем.).
Однако ж, дорогой мой Еше, и ты, Cara mia, и ты, Адлерберг, и все остальные, наверное, вы полагаете, что это было легко добыть сии осколки?! О, я отлично помню бурю, которая разразилась у нас здесь, в Экси, четвертого июня, после обеда, Cara mia, ты ведь тоже помнишь, какой вдруг поднялся вихрь, и пока девушки успели собрать полотнища, которые белились у реки на ивовых кустах, с них уже вода текла. Хольман, и ты, конечно, помнишь, как первым же порывом снесло полкрыши с овечьего хлева. Правда, грохота от падения самого небесного камня в Экси слышно не было, но позавчера я обошел все дома до последней лачуги, ходил на поля, говорил с людьми. Так что теперь я в точности знаю, как все произошло, да-а: только лишь теперь! Еше, ну скажи, пожалуйста, разве ж это не позор?! Метеор падает четвертого июня, и только девятого сентября мне становятся известны подробности?! Не напиши я теперь об этом в Экономическое общество, ни одна душа даже отдаленно не могла бы этого предположить! И сие неведение ничей сон в нашей благословенной Лифляндии не нарушило бы! Никто бы даже не чихнул по этому поводу! Еше, но у вас-то там, в Тарту, ведь до дьявола профессоров! И Струве, и Паррот, сии любезные господа уже десять лет вдвоем строят обсерваторию, будто это какая-то Вавилонская башня! И потом, слышно, вам собираются купить эту знаменитую трубу Фраунхофера. Но скажи мне, старый мой друг, что толку, ежели ваши academicus'ы станут изучать то, что отсюда за пять миллионов верст, и ни малейшего интереса не проявят к тому, что может тут же, всего за пятьдесят верст, свалиться им на голову, И у одного-единственного по сие время человека, который интересуется местными делами, у одного-единственного так дьявольски много дел, что должно было пройти целых четыре месяца, прежде чем он смог съездить на место?! А вашим профессорам государь кресты на шею вешает… Ха-ха-ха-ха! Да-а. Эти чертовы французы все ж таки хитрые бестии! Известно вам, как они сии побрякушки называют? Ну, те, что избранным для оказания чести от имени высшей власти на шею да на грудь навешивают? Известно? Нет? Никто не знает? Адлерберг, и ты тоже не знаешь? Les crachats! Ха-ха-ха-ха! Что это значит? Плевки! Сопли! Вот ведь черти эти французы! Ха-ха-ха-ха! На прошлой неделе проректор Гице тоже дал одним таким в себя плюнуть! Но я вас спрашиваю: за что?! Вот я могу сказать к примеру: Cara mia, ты прекрасная женщина. Но, прости меня, твоих итальянцев я вообще не считаю особенно выдающимися. Они только мстить горазды. Однако ж: в тысяча восемьдесят седьмом году в деревнях Калла и Пиэра, что во владениях герцога Пармского, упало несколько небесных камней. В том же году, в том же самом году профессор Гвидотти написал про них солидную книгу. А мы?! Господи боже! Я же говорю: эдак вот мы умеем с важным видом жрецов и туго набитым брюхом проспать свои скудные возможности (и разве это только в отношении метеоров?!). Такого не может быть ни в одной развитой стране!
Ну да, и позавчера утром, когда я приехал туда, к локоскому Михкелю на поле, оно у него уже под паром, ничего нельзя было увидеть. Поле в конце июня было вспахано, и я увидел один только треснувший валун в сажень высотой, лежавший посреди поля, в него-то метеор и угодил. Но произошло все весьма просто. Я разговорился там с Мартом, пастухом локоского Михкеля, — именно он и видел все лучше других. Март как раз через поле гнал стадо домой… Шел спрятаться от бури. Вдруг в черных, как днище котла, тучах заревело, затрещало, засвистело. И вмиг так бабахнуло, что он повалился животом на землю. И тогда появился огненный шар! С молниеносной быстротой пронзил тучи и, будто столб огня, почти отвесный, с оглушительным грохотом устремился к огромному валуну посреди поля локоского Михкеля. И разлетелся на тысячи огненных осколков. Меньше чем в двухстах пятидесяти шагах от Марта. Так что мартовские коровы заревели и в диком ужасе врассыпную понеслись в кустарник. Многим животным так обожгло бока, что выступила кровь. Только спустя какое-то время Март обнаружил, что сам он, согнувшись с перепугу в три погибели, мчится по полю к тыну.
Ну, а когда окрестный народ осмелился собраться, то все увидели, что на земле вокруг михкелевского валуна валяются дымящиеся и тлеющие каменные осколки, которые затем, остынув, стали темно-серыми и черными. Но они до того медленно остывали, что даже на следующее утро их с трудом можно было держать в руке. Значит, до такой степени они были раскалены. И сии камни, обжигавшие им ладони, крестьяне тут же растащили, сочтя их святыми. Так что только после подробных расспросов и долгих уговоров мне удалось получить у них несколько камней. Под твердое обещание вернуть их обратно и заверение, что изучением и пробой я их не испорчу. Но совсем без этого мне никак не обойтись. Придется некоторые расколоть. Я хочу через увеличительное стекло рассмотреть поверхность осколков и потом опустить камни в серную кислоту. Станут ли они кипеть в ней? Хочу определить их удельный вес. И ежели поверхность у них такая, как говорит Гвидотти, зернистая, пепельно-серая, с черными или красно-желтыми прожилками и точками или даже мелкими яркими металлическими вкраплениями, и ежели серная кислота от них закипит, и ежели их удельный вес составит около трех целых и четырех десятых — тогда все смогут убедиться, что это подлинный небесный камень. Так же твердо, как я сам в этом убежден.
Однако ж должен сказать, что погоня за этими осколками была приятным делом. Ну, правда, отчасти и докучливым тоже. Для нас ведь не новость, как темно у них в избах, как воняет затхлостью и дымом. Зато строптивость, с которой они тебя встречают, когда ты приходишь к ним с подобным разговором, каждый раз будто новая. Ибо, будь ты хоть пробст, хоть кто угодно другой, никогда они тебе прямо на твой вопрос не ответят. Только с помощью длинного объезда ты можешь оказаться у цели. Несмотря на то что в остальном они мне полностью доверяют. Эти кайаверские люди, которые ходят в церковь Марии, и чьим духовным пастырем я не являюсь. Да-а, доверяют. Даже после той наивной клеветы, которую здесь недавно про меня распустили. Черт его знает, от кого она исходит! Впрочем, будто я на самом деле не знаю, от кого! От тех баронов, что сочувствуют братским общинам! Фарисейское хныканье исходит теперь отовсюду, начиная от самых высоких… кхм… персон, вплоть до юнкерства. И под эти стенания они проделывают весьма подлые дела… Чтобы подорвать мой авторитет, они распустили слухи, будто бы я в интересах баронов за десять тысяч рублей вырвал из «Положения о крестьянах» какие-то две самые важные страницы и оставил их непереведенными с немецкого языка. В результате чего по моей якобы вине Положение о лифляндских крестьянах на эстонском языке есть не что иное, как жалкое пресмыкательство обманщика… А я вам скажу: переложение этого закона было эпохальным делом! Я создал для эстонского народа из его собственного языка юридический язык и вложил ему в рот! Да-а! Но я скажу вам еще, что представляет собой этот закон в его святом русско-немецком оригинале: сквозь тонкую сладкую корочку просвечивает самая хитрая иезуитская кислятина, какую только я когда-либо видел! Провозглашаемая этим законом свобода, согласно ему же, не может быть больше, чем чисто nominaliter [154] . А наше утешение в том, что время все меняет. Мальчики становятся мужчинами, их расшитые фальшивым жемчугом распашонки выбрасывают в короб с тряпьем, потому что мужчине они уже не по плечу! И я скажу вам: чем тяжелее будет для крестьян закон, их касающийся, тем быстрее все созреет!
154
Номинально (лат.).