Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Окна в плитняковой стене
Шрифт:

А, кстати сказать — мне это не приходило в голову, но и окончательное отчуждение и падение Леопольда, вплоть до его смерти от пьянства — разве это не явилось последствием грязи, которой забросали нашу семью?.. И замужество Лидии с Эдуардом… Ну, да… Конечно, оно не было таким уж несчастливым, тяжким и безрадостным, как они теперь здесь из чувства долга усердно перепевают… Однако нельзя же сказать, что Лидия нашла в жизни великое счастье… Но одно я смело могу утверждать — мне, «братишке своей души», позже она несколько раз давала понять: она бы стойко стерпела холодность Альмберга [114] , с улыбкой перенесла бы уход этого медведя с куриным сердцем, если бы у нее был незапятнанный дом, где она могла бы немного прийти в себя. Оскверненный дом заставил ее бежать в объятия Эдуарда. Потому что отец ответил на исходившее от Якобсона надругательство все-таки не так, как считала нужным Лидия… Ох, даже при своей склеротической памяти я хорошо помню разговор между Лидией и отцом… когда же это было — осенью семьдесят второго года… по-видимому, в начале октября… Старый Римшнейдер, который преподавал у нас в гимназии Naturkunde [115] , требовал, чтобы к следующему уроку каждый из нас приносил в школу,

по крайней мере, дюжину разных листьев. Большинство наших барчуков плевали, конечно, на это и считали, что такую чушь можно требовать от девчонок третьего класса начальной школы, а не от третьего класса мужской гимназии, да-а… А я, после некоторого внутреннего колебания, решил все же собрать эти чертовы листья и, положив между страницами толстой тетради, отнести ему. (Я, как всегда в таких случаях, пытался выполнить приказание и в то же время не портить отношений с окружающими — как это в известной мере было присуще и нашему отцу, так ведь.) Я отправился к нам в сад, ибо за листьями дюжины разных деревьев никуда больше ходить не требовалось. Столько-то у нас в саду смело можно было найти. Я прошел между желтеющими яблонями и вишнями, сорвал по листку и сунул в тетрадку. Я присоединил к ним пару лиловато-красных листьев клена и пронзительно желтых — березы. У серого ствола бука я подобрал несколько ржаво-красных листьев с зелеными прожилками. Я медленно шел вдоль живой изгороди из акаций в желтых брызгах и думал: кто его знает, считает ли Римшнейдер акацию деревом… И вдруг сквозь изгородь я услышал оттуда, где стояла садовая скамья, взволнованный голос Лидии.

114

Альмберг, Антон Фредерик (Анти Ялава) (1846–1909) — финский литератор, сторонник сближения финно-угорских народов.

115

Естествознание (нем.).

— Отец, тебе не следует молчать! Ты должен им ответить! Почему ты этого не делаешь?! Мы же не сможем дальше так жить в Тарту! Разве ты этого не чувствуешь? Повсюду, где бы мы ни появлялись, люди сразу начинают между собой шептаться… Отец, до тех пор, пока ты молчишь, тебя будут считать виноватым!

— Яйцо курицу учит. Пустой разговор, доченька, Не заставишь собак молчать, если сам начнешь в ответ лаять.

— Собаки — собаками. Но серьезные люди, образованные эстонцы — ну хотя бы Хурт, — когда он встречается нам на улице, разве ты не обратил внимания, как он на нас смотрит?

— Как же он смотрит?

— Он приветствует, разговаривает, все как полагается. Но он старается не смотреть нам в глаза.

— Ну-ну-ну…

— А наши люди… — вчера, когда я зашла в редакцию — там на черной доске, куда мелом записывают отосланные пакеты, знаешь, что было там написано?

— Ну?

— Большими четкими буквами:

Mene, mene tekel — Dreitausend Silbersekel… [116]

— Ого! До сих пор мне все же известно только о двух тысячах рублей. Две тысячи будто бы передал мне Виллегероде от Самсона. Откуда они уже три взяли?!

116

Mene tekel (арамитское) — первый тайный знак, предостережение. Все выражение означает; поделены, сосчитаны, взвешены три тысячи сребреников (Ветхий завет).

— Это… ну… symbolisch…

— Что symbolisch?

— Этой цифрой они говорят, что, по их мнению, ты во сто раз больший предатель, чем Иуда!

— По чьему мнению?..

— По мнению тех, кто верит клевете и писал на стенке… Когда я вошла, молодой человек стал тряпкой торопливо стирать надпись, этот блондин, теперешний секретарь…

— Кивикинг?

— Да.

— Он же якобинец, это известно.

Пауза.

— Отец! Я прошу тебя, положи этому конец!

— Кхм. Дитя мое, но откуда же мне взять глины, чтобы замазать им рты!

— Отец, сделай что-нибудь! Подействует это или нет — это уже другой вопрос. Но… Но… до тех пор, пока ты ничего не предпримешь, я в конце концов тоже не знаю, что думать…

— И ты?..

Я затаил дыхание и ждал, что отец скажет дальше. Пролетавшая сорока с шумом уселась на подернутую красноватой желтизной лиственницу, было слышно, как на дворе у Клейншмидтов били пральным вальком и чавкало белье…

Отец сказал:

— Тогда я непременно должен им ответить.

Я не совсем понял, произнес он эту фразу несколько насмешливо, или в ней прозвучал известный испуг. Я тихонько проскользнул в дом и взбежал к себе в мансарду, у меня было такое чувство, будто я проглотил камень.

Но вскоре, слава богу, камень внутри у меня совершенно растворился, ибо в следующем номере «Постимээс» отец напечатал надменный и ясный ответ. Он был адресован автору присланного в редакцию письма. Здесь вот, в левом среднем ящике стола, хранится у меня отцовский ответ. (Нужно сказать Аннете, чтобы она смазала маслом для швейной машины винт у этого стула, чтобы не скрипел, когда я поворачиваюсь.) Вот он, здесь. Я столько раз разворачивал и складывал эту газету, что на сгибах печать совсем уже стерлась, наверно, и для молодых глаз едва видна. А я все это и так вот уж полвека, как наизусть помню.

Вы утверждаете, что в Выруском, Тартуском и Ярвамааском уездах Вам довелось слышать, будто «Ээсти постимээс» продался немцам, но ведь соглашение старше, чем мы — грешные, и по своему усмотрению Вы называете цену в несколько тысяч рублей, что свидетельствует о том, что и вы не хотите уступить его задешево, хотя прежде всего мы совсем не уверены, что за столь высокую цену Вам удастся найти покупателей. Затем, Вы говорите, будто до Вас дошло, на каком условии это соглашение было заключено: в дальнейшем газета не должна учить народ, и утверждаете, будто все это вы слышали. Однако ответьте нам, куда же девались Ваши собственные глаза, Ваша голова и Ваше разумение?! Разве газета не доступна каждому?! Отыщите в ней приметы, которые вызвали Ваш гнев, и тогда говорите или пишите о них, если хотите вести себя, как подобает мужчине, а не повторяйте жалкую болтовню из чужих уст. Вы, очевидно, склонны считать эстонцами только тех, кто достаточно громко кричит и шумит. Вы не думаете при этом, станет ли народ от этого умнее или, наоборот, одуреет, и заявляете, что в будущем году у «Ээсти постимээс» ни в одном уезде уже не останется ни одного читателя… Послушайте, дражайший, я совершил бы величайший грех по отношению к своему

народу, если бы обратил хоть малейшее внимание на эту пустую угрозу. Однако, по Вашим словам, и некоторые другие опасаются, что живу я на то, что за меня дали. Так пусть же будет известно как Вам, так и Вам подобным: слава богу, я достаточно зарабатываю своим трудом и усилиями, издавая книги и газету, — на что же иначе я жил бы?! — но я никогда и ломаного гроша не получал за то, чтобы поступиться собой, своей честью, или правдой и справедливостью!

Да-a! Господин Пальм, разве Вы в самом деле этого не читали?! Читали. Несомненно читали. Не мог «Ээсти кирьяндус» настолько низко пасть, чтобы печатать уже совсем безответственно состряпанный хлам! Ведь в прежние времена его редактировали такие серьезные люди, как мой коллега Йыгевер и некоторые другие. Вот этого Тугласа, который теперь занимается литературной частью (как я прочел на обложке), его я хорошо не знаю. В свое время говорили, что он тоже из социалистов. Тем не менее, как мне думается, все, что они там пишут, им надлежало бы, по крайней мере, основывать на знании самых надежных источников. Да. И чем больше у меня оснований предположить, господин Пальм, что вам известен этот недвусмысленный ответ нашего отца своим клеветникам, тем больше у меня оснований спросить вас: откуда же идет ваше бесстыдство, чтобы думать о нем иное. По какому праву вы не верите тому, что мой отец ясно сказал вам: ни единого ломаного гроша?!

Зачем понадобилось этому молодому человеку мучить больного старика?! Нет, я ни на йоту не усомнился в том, что отец написал им правду в своей газете. Ведь это же было сказано им самим и начертано его пером. Сказано ясно и окончательно. На сегодня, на завтра, на столетие вперед. И так хорошо стало мне тогда. Так хорошо. Если я сказал, что камень у меня внутри растворился, то это было чистой правдой, даже сдержанно высказанной. Господи, когда на следующем уроке пения в гимназии нам нужно было петь эту песню Крейцера, мы все никак не могли понять вот это:

Ха-ха-ха-ха-а — это место я пел, по-видимому, намного громче, чем когда бы то ни было раньше.

Старый Арнольд постучал смычком по пульту: «Кхм, Янсен! Тенору здесь не полагается так греметь, чтобы других голосов не было слышно! Nochmals, bitte!» [117] Дважды или трижды пришлось ему умерять мое певческое воодушевление. Да-а.

Так что это открытое выступление нашего отца и прямо высказанное опровержение клеветы для всей нашей семьи было как пробуждение от заколдованного сна. Все мы снова ходили прямо, смело смотрели в глаза знакомым и незнакомым, громко пели и весело смеялись, как прежде. На гребне волны освобождения я сравнительно легко пережил — это было весной семьдесят второго года — то роковое письмо Амели… Уже с дюжину писем она переслала мне с учеником своего отца, с этим скуластым Аугустом, все в маленьких бледно-розовых кувертах, пахнущих сиренью… И то письмо было точно таким же, и по лицу Аугуста ничего нельзя было заметить, когда он сунул его мне в прихожей, — Аугуст был у нас в «Ванемуйне» суфлером и нередко приходил с текстом пьесы к Лидии, к Харри или ко мне. Впрочем, я уверен, что он и не знал ни о чем. Потому что для нас он был всего лишь почтальоном. И актером он был никудышным (хотя впоследствии стал большим театральным деятелем. Господин Аугуст Вийра — так ведь!). Предчувствие все же существует, я знал это всю жизнь. Каким-то необъяснимым образом я почуял что-то недоброе, еще когда только вскрывал куверт в своей мансарде и читал эти волнистые кокетливые строчки: что, мол, в то время, когда я их читаю, она — Амели уже где-то ganz woanders [118] и, просит у меня прощенья от всего сердца (как будто у этой стрекозы оно было) — да-а, от всего сердца просит прощения, если дала мне повод считать, что ее милый Эуген был для нее больше, чем просто приятным другом, каких ведь всегда оставляют, потому что их много…

117

Еще раз, пожалуйста (нем.).

118

Где-то совсем в другом месте (нем.).

Да, да, даже на пороге восьмидесяти нам бывает еще немного неловко и как-то горько вспоминать свои мальчишеские разочарования, и если я сейчас об этом вспомнил, то именно для того, чтобы показать, какими чистыми, обновленными и торжествующими чувствовали себя и я, и вся наша семья в ту пору, что даже со своей первой любовной болью я справился за несколько недель…

Вновь обретенную уверенность в себе я, разумеется, быстро утратил, она иссякла, уступив место повседневной тихой жизненной смелости, во всяком случае, Арнольду уже не приходилось больше укрощать мой голос. Но моя вера в моральную основу отца и в свою собственную была само собой разумеющейся. Такой она и оставалась. Хотя у всех наших домочадцев со временем она, очевидно, снова дала трещину. Ибо однажды возведенную клевету даже самые ясные отцовские слова уже не в силах были остановить, особенно если учесть к тому же холопскую зависть, распространенную среди наших дорогих соплеменников. Но трещины в завоеванной вере в себя, со временем возникшие у каждого из нас, я стал замечать много позднее, собственно только, когда уже начались роковые события. Да, по существу я их увидел тогда, когда нас уже постигли роковые удары. В те годы, о которых я говорю сейчас, я многому не придавал значения, даже тому, что Леопольд — это было, видимо, летом семьдесят третьего, через несколько месяцев после свадьбы и отъезда Лидии — да, что Леопольд снова явился к отцу выпрашивать денег… Помню, мы сидели в нашей зале, на софе и стульях с желтой обивкой из полосатого шелка, под люстрой, привезенной отцом из Риги или Таллина. Мы уже пообедали. За обедом Леопольд влил в себя три бутылки пива, так что его обычное, немного подхалимское поведение во время таких визитов стало уступать место куражу, и в его дружелюбной болтовне зазвучали несколько враждебные ноты. Отец попытался прочесть ему небольшую нотацию, и в ответ на слова Леопольда, что в его планы входит уехать в Петербург и сделать там карьеру на государственной службе, отец посоветовал ему, во всяком случае, не ездить к Лидии в Кронштадт просить денег. На это Леопольд, с присущей ему грубостью (один бог знает, откуда у него такой характер!), ответил:

Поделиться с друзьями: