Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Окно выходит в белые деревья...
Шрифт:

«Я товарища хороню…»

Я товарища хороню. Эту тайну я хмуро храню. Для других он еще живой. Для других он еще с женой, для других еще с ним дружу, ибо с ним в рестораны хожу Никому я не расскажу, никому — что с мертвым дружу. Говорю не с его чистотой, а с нечистою пустотой. И не дружеская простота — держит рюмку в руке пустота. Ты прости, что тебя не браню, не браню, а молчком хороню. Это что же такое, что? У меня не умер никто, и немного прожито лет, а уж стольких товарищей нет. Май 1957

«О, как мне жаль вас — утомленные…»

В. Сякину

О, как мне жаль вас — утомленные, во времени неощутимые герои неосуществленные и просто неосуществимые! Иные, правда, жизнью будничной живут, не думая о подвиге, но в них таится подвиг будущий, как взрыв таится в тихом порохе. О, сколько тихо настрадавшихся, чтоб все — для взрыва напроломного! Но сколько взрывов нераздавшихся и пороха непримененного! Я не хочу быть ждущим порохом — боюсь тоски и отсырения. Вся жизнь моя да будет подвигом, рассредоточенным
во времени!
23-24 июля 1957

«Пахла станция Зима молоком и кедрами…»

Пахла станция Зима молоком и кедрами. Эшелонам пастухи с лугов махали кепками. Шли вагоны к фронту зачехленно, громыхающе… Сколько было грозных, молчаливых верениц! Я был в испанке синенькой, кисточкой махающей. С пленкою коричневой носил я варенец. Совал я в чью-то руку с бледно-зеленым якорем у горсада с клумбы сорванный бутон или же протягивал, полный синей ягоды, из консервных банок спаянный бидон. Солдаты желтым сахаром меня баловали. Парень с зубом золотым играл на балалайке. Пел: «Прощай, Сибирюшка, — сладкий чернозем!» Говорил: «Садись, пацан, к фронту подвезем!» На фуражках звездочки, милые, алые… Уходила армия, уходила армия! Мама подбегала, уводила за фикусы. Мама говорила: «Что это за фокусы! Куда ты собираешься? Что ты все волнуешься?» И предупреждала: «Еще навоюешься!..» За рекой Окою ухали филины. Про войну гражданскую мы смотрели фильмы. О, как я фильмы обожал — про Щорса, про Максима, и был марксистом, видимо, хотя не знал марксизма. Я писал роман тогда, и роман порядочный, а на станции Зима голод был тетрадочный. И на уроках в дело шли, когда бывал диктант, «Врачебная косметика», Мордовцев и Декарт. А я был мал, но был удал, и в этом взявши первенство, я между строчек исписал двухтомник Маркса — Энгельса. Ночью, светом обданные, ставни дребезжали — это эшелоны мимо проезжали. И писал я нечто, еще не оцененное, длинное, военное, революционное… Июль 1957

«Лифтерше Маше под сорок…»

Лифтерше Маше под сорок. Грызет она грустно подсолнух, и столько в ней детской забитости и женской кричащей забытости! Она подружилась с Тонечкой, белесой девочкой тощенькой, отцом-забулдыгой замученной, до бледности в школе заученной. Заметил я — робко, по-детски поют они вместе в подъезде. Вот слышу — запела Тонечка. Поет она тоненько-тоненько. Протяжно и чисто выводит… Ах, как у ней это выходит! И ей подпевает Маша, обняв ее, будто бы мама. Страдая поют и блаженствуя, две грусти — ребячья и женская. Ах, пойте же, пойте подольше, еще погрустнее, потоньше. Пойте, пока не устанете… Вы никогда не узнаете, что я, благодарный случаю, пение ваше слушаю, рукою щеку подпираю и молча вам подпеваю. 27 августа 1957

«Как я мучаюсь — о, Боже!..»

Как я мучаюсь — о, Боже! — не желаю и врагу. Не могу уже я больше — меньше тоже не могу. Мучат бедность и безбедность, мучат слезы, мучит смех, и мучительна безвестность, и мучителен успех. Но имеет ли значенье мое личное мученье? Сам такой же — не иной, как великое мученье, мир лежит передо мной. Как он мучится, огромный, мукой светлой, мукой темной, хочет жизни небездомной, хочет счастья, хочет есть!.. Есть в мученье этом слабость, есть в мученье этом сладость, и какая-то в нем святость удивительная есть… 30 августа 1957

«О, нашей молодости споры…»

О, нашей молодости споры, о, эти взбалмошные сборы, о, эти наши вечера! О, наше комнатное пекло, на чайных блюдцах горки пепла, и сидра пузырьки, и пена, и баклажанная икра! Здесь разговоров нет окольных. Здесь исполнитель арий сольных и скульптор в кедах баскетбольных кричат, махая колбасой. Высокомерно и судебно здесь разглагольствует студентка с тяжелокованой косой. Здесь песни под рояль поются, и пол трещит, и блюдца бьются, здесь безнаказанно смеются над платьем голых королей. Здесь столько мнений, столько прений и о путях России прежней, и о сегодняшней о ней. Все дышат радостно и грозно. И расходиться уже поздно. Пусть это кажется игрой: не зря мы в спорах этих сипнем, не зря насмешками мы сыплем, не зря стаканы с бледным сидром стоят в соседстве с хлебом ситным и баклажанною икрой! 1 сентября 1957

В ЦЕРКВИ КОШУЭТЫ [1]

Не умещаясь в жестких догмах, передо мной вознесена в неблагонравных, неудобных святых и ангелах стена. Но понимаю, пряча робость, я, неразбуженный дикарь, не часть огромной церкви — роспись, а церковь — росписи деталь. Рука Ладо Гудиашвили изобразила на стене людей, которые грешили, а не витали в вышине. Он не хулитель, не насмешник. Он сам такой же теркой терт. Он то ли бог, и то ли грешник, и то ли ангел, то ли черт! И мы, художники, поэты, творцы подспудных перемен, как эту церковь Кошуэты, размалевали столько стен! Мы, лицедеи-богомазы, дурили головы господ. Мы ухитрялись брать заказы, а делать все наоборот. И как собой ни рисковали, как ни страдали от врагов, Богов людьми мы рисовали и в людях видели богов! 22 сентября 1957 Тбилиси

1

Роспись церкви Кошуэты начата была Ладо Гудиашвили по заказу духовенства и осталась незаконченной из-за протеста заказчиков, возмущенных изображения святых. (Примеч. авт.).

КАРЬЕРА

Ю.

Васильеву

Твердили пастыри, что вреден и неразумен Галилей, но, как показывает время: кто неразумен, тот умней. Ученый, сверстник Галилея, был Галилея не глупее. Он знал, что вертится земля, но у него была семья. И он, садясь с женой в карету, свершив предательство свое, считал, что делает карьеру, а между тем губил ее. За осознание планеты шел Галилей один на риск. И стал великим он… Вот это я понимаю — карьерист! Итак, да здравствует карьера, когда карьера такова, как у Шекспира и Пастера, Гомера и Толстого… Льва! Зачем их грязью покрывали? Талант — талант, как ни клейми. Забыты те, кто проклинали, но помнят тех, кого кляли. Все те, кто рвались в стратосферу, врачи, что гибли от холер, — вот эти делали карьеру! Я с их карьер беру пример. Я верю в их святую веру. Их вера — мужество мое. Я делаю себе карьеру тем, что не делаю ее! 1957

ОДИНОЧЕСТВО

Как стыдно одному ходить в кинотеатры без друга, без подруги, без жены, где так сеансы все коротковаты и так их ожидания длинны! Как стыдно — в нервной замкнутой войне с насмешливостью парочек в фойе жевать, краснея, в уголке пирожное, как будто что-то в этом есть порочное… Мы, одиночества стесняясь, от тоски бросаемся в какие-то компании, и дружб никчемных обязательства кабальные преследуют до гробовой доски. Компании нелепо образуются — в одних все пьют да пьют, не образумятся. В других все заняты лишь тряпками и девками, а в третьих — вроде спорами идейными, но приглядишься — те же в них черты… Разнообразны формы суеты! То та, то эта шумная компания… Из скольких я успел удрать — не счесть! Уже как будто в новом был капкане я, но вырвался, на нем оставив шерсть. Я вырвался! Ты впереди, пустынная свобода… А на черта ты нужна! Ты милая, но ты же и постылая, как нелюбимая и верная жена. А ты, любимая? Как поживаешь ты? Избавилась ли ты от суеты? И чьи сейчас глаза твои раскосые и плечи твои белые роскошные? Ты думаешь, что я, наверно, мщу, что я сейчас в такси куда-то мчу, но если я и мчу, то где мне высадиться? Ведь все равно мне от тебя не высвободиться! Со мною женщины в себя уходят, чувствуя, что мне они сейчас такие чуждые. На их коленях головой лежу, но я не им — тебе принадлежу… А вот недавно был я у одной в невзрачном домике на улице Сенной. Пальто повесил я на жалкие рога. Под однобокой ёлкой с лампочками тускленькими, посвечивая беленькими туфельками, сидела женщина как девочка, строга. Мне было так легко разрешено приехать, что я был самоуверен и слишком упоенно современен — я не цветы привез ей, а вино. Но оказалось все — куда сложней… Она молчала, и совсем сиротски две капельки прозрачных — две сережки мерцали в мочках розовых у ней. И как больная, глядя так невнятно, поднявши тело детское свое, сказала глухо: «Уходи… Не надо… Я вижу — ты не мой, а ты-ее…» Меня любила девочка одна с повадками мальчишескими дикими, с летящей челкой и глазами-льдинками, от страха и от нежности бледна. В Крыму мы были. Ночью шла гроза, и девочка под молниею магнийной шептала мне: «Мой маленький! Мой маленький!» ладонью закрывая мне глаза. Вокруг все было жутко и торжественно, и гром, и моря стон глухонемой, и вдруг она, полна прозренья женского, мне закричала: «Ты не мой! Не мой!» Прощай, любимая! Я твой угрюмо, верно, и одиночество — всех верностей верней. Пусть на губах моих не тает вечно прощальный снег от варежки твоей. Спасибо женщинам, прекрасным и неверным, за то, что это было все мгновенным, за то, что их «прощай!» — не «до свиданья!», за то, что, в лживости так царственно-горды, даруют нам блаженные страданья и одиночества прекрасные плоды. 1959

«Я комнату снимаю на Сущевской…»

Я комнату снимаю на Сущевской. Успел я одиночеством пресытиться, и перемены никакой существенной в квартирном положенье не предвидится. Стучит, стучит моя машинка пишущая, а за стеной соседка, мужа пичкающая, внушает ему сыто без конца, что надо бы давно женить жильца. А ты, ты где-то, как в другой Галактике, и кто-то тебя под руку галантненько ведет — ну и пускай себе ведет. Он — тот, кто надо, ибо он — не тот. Воюю. Воевать — в крови моей. Но, возвращаясь поздней ночью, вижу я, что только кошка черно-бело-рыжая меня встречает у моих дверей. Я молока ей в блюдечко даю, смотрю, и в этом странном положенье одержанная час назад в бою мне кажется победа пораженьем. Но если побежден, как на беду, уже взаправду, но не чьей-то смелостью, а чьей-то просто тупостью и мелкостью, — куда иду? Я к матери иду. Здесь надо мной не учиняют суд, а наливают мне в тарелку суп. Здесь не поймут стихов моих превратно, а если и ворчат — ворчат приятно. Я в суп поглубже ложкою вникаю, нравоученьям маминым внимаю, киваю удрученной головой, но чувствую — я все-таки живой. И мысли облегченные скользят, и губы шепчут детские обеты, и мучившее час тому назад мне пораженье кажется победой. 1959

«Не важно — есть ли у тебя преследователи…»

В. Барласу

Не важно — есть ли у тебя преследователи, а важно — есть ли у тебя последователи. Что стоит наше слово, если в нем, заряженное жаждой пробужденья, не скрыто семя будущих времен — священная возможность продолженья?! Твори, художник, мужествуй, гори и говори! Да будет слово явлено, простое и великое, как яблоко — с началом яблонь будущих внутри! 23-24 февраля 1959
Поделиться с друзьями: