Оливия Киттеридж
Шрифт:
— Ох, Сюзи, идите поскорей в ванную, это в конце коридора. Такая хорошенькая блузочка, вот жалость!
— В доме ни одной пепельницы, — произносит какая-то женщина, проходя мимо.
Из-за неожиданно возникшей толкучки ей приходится на миг задержаться рядом с Оливией, она глубоко затягивается сигаретой, прищурив от дыма глаза. Укол узнавания, забытого знания — вот что в этот момент ощущает Оливия. Однако она не смогла бы сказать, кто такая эта женщина, понимает лишь, что ей не нравится, как та выглядит, с ее прямыми, длинными прядями волос, в которых видно много не красящей ее седины. Оливия полагает, что, раз уж у тебя волосы поседели, значит, пришло время их покороче подстричь или подобрать повыше и заколоть на затылке: нет смысла считать, что ты все еще девочка-школьница.
— Не могу отыскать ни одной пепельницы в этом доме, — повторяет женщина, закинув голову и выдувая в потолок струю дыма.
— Ну
И женщина проходит дальше.
Оливии снова виден диван. Керри Монроу пьет из большого бокала коричневую жидкость — виски, подозревает Оливия, которое она раньше предлагала им с Марлен, — и, хотя губная помада Керри по-прежнему ярка, а ее скулы и подбородок по-прежнему впечатляюще пропорциональны, кажется, что под ее черным одеянием все ее суставы как-то расшатались. Нога, переброшенная через ногу, покачивается, ступня дергается, заметна какая-то внутренняя неустойчивость.
— Хорошая была служба, Марлен, — говорит Керри и тянется к столу взять шпажкой тефтельку. — По-настоящему хорошая. Ты оказала ему честь.
И Оливия кивает, потому что ей хотелось бы, чтобы Марлен утешили эти слова.
Однако Марлен даже не видит Керри: она смотрит вверх на кого-то, улыбаясь, берет чью-то руку в свои и произносит:
— Все это планировали дети.
Рука оказывается рукой младшей дочери Марлен: она, в голубом бархатистом свитере и темно-синей юбке, втискивается между Марлен и Керри и кладет голову на плечо матери, прижимаясь к ней всем своим пухленьким телом девочки-подростка.
— Все говорят, какая хорошая служба была, — повторяет Марлен, отводя длинные локоны дочери с ее глаз. — Вы и правда все очень здорово устроили.
Девочка кивает и прижимается головой к руке матери чуть ниже плеча.
— Великолепно устроили, — произносит Керри, опрокидывая в рот остатки виски из бокала так, будто это всего лишь чай со льдом.
А Оливия, глядя на все это, ощущает — что? Зависть? Нет, разве можно завидовать женщине, которая только что потеряла мужа? Но чувство недостижимости — вот как она определила бы это. Эта пухленькая, добросердечная женщина, сидящая на диване, в окружении своих детей, кузины, друзей — она недостижима для Оливии. Оливия сознает, какое разочарование это чувство несет с собой. Потому что зачем же в конечном счете она пришла сюда сегодня? Не только потому, что Генри сказал бы, что надо пойти на похороны Эда Банни. Нет, она пришла в надежде, что рядом с чужим горем в ее собственную темницу пробьется лучик света. Однако она остается отдельной от всего этого — от этого старого дома, от заполнивших его людей, кроме, пожалуй, одного голоса, который начинает звучать громче всех остальных.
Керри Монроу пьяна. В своем черном костюме она встает у дивана и высоко поднимает руку.
— Коп Керри, — говорит она очень громко. — Да-да, вот кем я должна была быть. — Она смеется и пошатывается.
— Потише, Керри, — советуют ей присутствующие. — Осторожно! — И Керри с размаху усаживается на подлокотник дивана, сбрасывает черную туфельку и взмахивает ногой в черном нейлоне. — А ну, лицом к стене, подонок!
Это отвратительно. Оливия поднимается со стула. Пора уходить, прощаться не обязательно. Никто и не заметит, что она ушла.
Начинается отлив. У берега вода спокойная, металлического цвета, хотя подальше, за скалой Лонгуэй-Рок, она уже волнуется, даже видны пара-другая барашков. В бухте буйки вершей для омаров слегка покачиваются, и чайки кружат над причалами близ марины. Небо все еще голубое, но на северо-востоке горизонт обрамлен растущей грядой облаков, а на Алмазном острове гнутся верхушки сосен.
Оливии все-таки не удается покинуть этот дом. Ее машина на въездной аллее заблокирована другими машинами — ей пришлось бы просить всех подряд, вызвать суету, а ей этого вовсе не хочется. Так что она отыскивает себе симпатичное уединенное местечко, деревянный стул прямо под верандой, поближе к углу, где можно посидеть и посмотреть, как облака медленно затягивают небо над заливом.
Мимо проходит Эдди-младший со своими двоюродными. Они не замечают, что Оливия там сидит, и исчезают, спускаясь по узенькой тропке между кустами восковницы и ругозы; вскоре они снова становятся видны — на берегу, Эдди-младший плетется позади всех. Оливия наблюдает, как он подбирает камешки и пускает их по поверхности воды. На веранде прямо над нею раздаются шаги — громыхают тяжелые башмаки крупных мужчин — грох-грох… Голос Мэтта Грирсона произносит протяжно:
— Нынче вечером, попозже, прилив точно высокий будет.
— Ага, — отвечает ему кто-то другой… Донни Мэдден.
— Марлен зимой будет
одиноко тут, на отшибе, — через некоторое время говорит Мэтт Грирсон.Упаси бог, думает Оливия, сидя на своем стуле под верандой. Беги, Марлен, беги со всех ног. Большое трепло этот Мэтт Грирсон.
— Думаю, она справится, — отвечает, помолчав, Донни. — Другие же справляются.
Через несколько минут их башмаки громыхают обратно в дом. Оливии слышно, как захлопывается дверь. Другие справляются, думает она. Это правда. Но она глубоко вздыхает, и ей приходится поменять положение на деревянном стуле, потому что это в то же время и неправда. Она рисует себе Генри, менее чем год тому назад отмеряющего, сколько чего ему нужно для плинтусов в их новой комнате: он опустился на четвереньки, передвигаясь по полу с сантиметром, и называл ей цифры, а она их записывала. Потом он встал на ноги, Генри, такой высокий: «Ну хорошо, Олли. Давай-ка выводи упряжку собак, помчимся в город». Поездка в машине. О чем они тогда разговаривали? Ох, как ей хочется вспомнить, но вспомнить она не может. В городе, на парковке у магазина «Купи и сэкономь», из-за того что после магазина стройматериалов им понадобилось купить молоко и сок, она сказала, что посидит в машине. И так закончилась их жизнь. Генри вылез из машины и упал. И больше не встал, больше никогда не прошел по галечной дорожке к их дому, больше никогда не произнес разумного слова, лишь иногда его огромные зеленовато-голубые глаза смотрели на нее с больничной кровати.
А потом он ослеп; теперь он больше никогда не сможет ее увидеть. «Да и не на что тут смотреть, — сказала она ему, когда пришла с ним посидеть. — Немножко похудела, мы с тобой ведь больше не едим на ночь крекеры с сыром. Но думаю, я выгляжу ужасно». Он сказал бы: «Да нет, Олли! На мой взгляд, ты чудесно выглядишь». Но он ничего не говорит. Бывают дни, когда, сидя в своем инвалидном кресле, он даже головы не повернет. Она ездит туда каждый день и сидит с ним. Вы святая, говорит ей Молли Коллинз. Господи, как можно быть такой глупой? Перепуганная старуха — вот что она такое: все, что она теперь знает, — это что когда солнце заходит за горизонт, время ложиться спать. Другие справляются. Она не так уж уверена. Тут-то отлив все еще продолжается, думает она.
Эдди-младший все еще на берегу, продолжает запускать по воде камешки. Его двоюродные ушли, там, внизу, на камнях, один только Эдди-младший. Бросает и бросает плоские камешки. Оливии приятно, что он так искусно это делает, камешки подпрыгивают — прыг-прыг, прыг-прыг, — несмотря на то что вода уже не спокойна. Оливии нравится, как Эдди сразу же наклоняется, сразу находит плоский камешек и запускает его по воде.
Но тут возникает Керри. Откуда же она взялась? Должно быть, она спустилась к берегу с другой стороны дома, потому что вот же она, здесь, без туфель, в одних чулках, на каменистом берегу, качаясь бредет по обросшим ракушками камням, зовет Эдди. Она что-то говорит ему, и это ему не нравится. Оливия может разглядеть это даже отсюда, со своего места. Он не перестает швырять камни, однако в конце концов оборачивается к Керри и что-то говорит, а Керри протягивает к нему руки, вроде как умоляя его о чем-то, но Эдди-младший только отрицательно качает головой, и Керри через несколько минут возвращается с берега наверх, карабкаясь по камням, явно совершенно пьяная. Запросто могла бы и шею там себе свернуть, думает Оливия. Но Эдди-младшего это, по всей видимости, нисколько не заботит. Он швыряет камешек, на этот раз со всего маху: слишком сильно — камешек не прыгает, он с плеском уходит под воду.
Оливия долго сидит на стуле под верандой. Она смотрит вдаль, поверх вод залива, и где-то на краю сознания слышит, что люди рассаживаются по машинам, уезжают, но она думает о Марлен Монроу, юной девочке, такой застенчивой, о том, как она шла домой со своим любимым Эдом Банни. Какой, должно быть, счастливой чувствовала себя эта девочка, стоя на перекрестке Кроссбау-Корнерз, а птички пели, и Эд Банни, вероятно, говорил: «Вот ведь штука какая, мне совсем прощаться неохота!» Они жили вот тут, в этом самом доме, в первые годы их семейной жизни вместе с матерью Эда, пока эта старая женщина не умерла. Если бы жена Кристофера осталась с ним, она никогда не допустила бы, чтобы Оливия жила вместе с ними — хотя бы пять минут. А теперь Кристофер так изменился, что мог бы сам не разрешить ей с ним жить, — случись так, что Генри умрет, а она попадет в беду. Кристофер мог бы запихнуть ее на чердак, только ведь он как-то упомянул, что в его калифорнийском доме нет чердака. Привязать ее к флагштоку? Но у него и флагштока нет. «Это так пахнет фашизмом» — вот что он сказал в тот последний раз, когда приезжал сюда: они ехали мимо дома Буллоков, где перед фасадом установлен флаг. Кто теперь вообще говорит о таких вещах вслух?