Он увидел
Шрифт:
И в какую-то минуту слабая связь их распалась, и они, подавленные недостойным концом своего недавнего взлета, стыдливо отодвинулись друг от друга, избегая даже случайного прикосновения, которое было теперь липко-холодным и почти невыносимым.
«Я хочу умереть, — подумал Григорьев. — И она тоже, наверно, хочет умереть. За что это человеку. За что?»
— Не думай, — сказала она сбоку. — Не думай.
«Да, — подумал он. — Не думать».
* * *
Я не хочу. Я не желаю. Я не буду чесать спину о ваше проклятое дерево.
* * *
Он
Женщина, о которой Санька сразу догадалась, не слишком огорчила ее. И не только потому, что Санька заранее приготовила себя к чему-то подобному, ибо не может человек, даже определенно ожидая выбранной для себя судьбы, оставаться незатронутым ничем иным, как бы законсервированным, в гарантированной для его желаемого будущего упаковке; и даже не потому, что знала уже, что найти — это искать, а искать — это каждый раз верить, что нашел, и страдать от ошибки, и идти к следующему, может быть, заблуждению, пока случай и твое с каждым разом обостряющееся или, наоборот, устающее чутье не выберут для тебя более продолжительной остановки. Нет, Санька просто не думала о себе. Она стремилась не к тому, чтобы было хорошо, удобно и приятно ей, а чтобы было хорошо ему, Григорьеву. Ей казалось даже, что если бы она стала женой Григорьева, то и тогда она не запрещала бы ему искать других женщин или искать для себя чего-то в иных, даже не слишком понятных ей увлечениях. Это значило бы только, что она, Санька, чего-то не может, не может наполнить Григорьева необходимыми ему ощущениями, не в силах заменить собой многосоставной, разноликий мир. Да, скорее всего, она и не стремилась бы во что бы то ни стало ограничить жизнь Григорьева четырьмя стенами и одной своей не слишком, как казалось ей, содержательной особой. Она подозревала в Григорьеве сущность более значительную, чем она сама, даже какое-то как бы призвание к чему-то и отводила себе скромную роль помощницы. Ее нисколько не смущало, что призвание Григорьева ни в чем себя определенно не явило. Это значило только, что оно проявится в будущем или даже существует сейчас, но в чем-то таком, что Санька понять не может или чего просто не замечает.
При этом для нее было совершенно очевидно, что Григорьев не может поступать безнравственно или нечестно, а как раз наоборот: все, что от него исходило, могло быть только очень честным и очень нравственным, так что в этом, возможно, и заключалось главное назначение Григорьева в жизни.
Утром Санька, рассеянно смотревшая в окно, вдруг очнулась, ей захотелось встать и начать делать что-нибудь. Да, но Григорьев, остановила она себя, лучше его не тревожить. Но по легкому своему состоянию она тут же поняла, что у Григорьева убийственное его настроение улеглось, что он может сейчас и поговорить, но, похоже, считает, что она спит, и оттого молчит. Она пошевелилась, и Григорьев тут же ее окликнул:
— Сашенька?
— Я не сплю, Николай Иванович, — радостно отозвалась Санька.
А невидимый Григорьев спросил снизу очень заинтересованно:
— Сашенька, вы любите кого-нибудь?
Санька невольно взглянула на две другие полки, словно боясь обнаружить на них хозяев, с утра отправившихся в ресторан, и ответила:
— Не знаю…
— Вы не знаете, есть ли у вас такой человек?
Санька, радуясь, что недосягаема для его взгляда, ответила:
— Человек? Человек есть. Но я не знаю, как назвать мое отношение к нему. И мне не нравится слово любовь. У нас ведь все люблю: кошку люблю,
репу люблю, стихи люблю. Один жену бьет, другая мужа поедом ест, а все — любят. Вы, может быть, одно под словом любовь подразумеваете, а я другое, я вам отвечу, а вы никогда и не узнаете, что же такое я вам сказала.— Вы полагаете, что слово, обозначающее все целиком, на самом деле относится лишь к частности? Люблю этого человека — люблю в нем не все, а только что-то? Люблю, как он говорит мне что-то нежное, люблю, что он приносит много денег, люблю его красивое лицо… Так?
— Нет. Я про другое. Я о слове говорила, что не понимаю его. Кошка мышь любит, а мыши крупу. Слово одно, а содержание не совпадает.
— Но вот людей — множество, а тот человек у вас — один. Чем-то вы отличили его от других?
— Да, — сказала Санька, — я выбрала его, чтобы идти с ним по жизни. Он мой спутник на все мое время.
Григорьев замолчал там внизу как-то странно. Через минуту донесся его голос — совсем другой, дрогнувший и смущенный:
— Сашенька… Извините меня за этот разговор. Я дуролом и болтун. Простите.
И он весь день относился к ней осторожно и почтительно, таскал лимонад, мороженое, каменные пряники и пресных вареных кур и упрашивал все это съесть, как будто ей срочно требовалось усиленное питание.
Они вышли в старинном городе, когда-то купеческом и сонном, который теперь ощетинился по окраинам высокими стройками и напряженно выл транспортом, оставаясь за добротными стенами деревянных домов с резными наличниками окон со ставнями, за кружевными свесями наглухо заколоченных парадных входов все же каким-то обособленным, безучастным, решившим затворником промолчать свой оставшийся не такой уж долгий срок. Григорьев и Санька пешком пересекли его и забытыми тихими улочками вышли к кладбищу, которое пышно курчавилось сомкнутыми столетними липами, а за оградой было тенистым и приветливым. То замшелые, то ухоженные мраморные памятники тянулись вглубь, становясь постепенно все незначительнее, уменьшаясь в размерах, сменяясь витыми железными крестами, стелами из мраморной крошки и бетона и жестяными, алюминиевой краски пирамидками. За ними открылась солнечная поляна и ровные ряды вырытых экскаватором ям, с одинаковыми желтыми насыпями с боков. Маленький экскаваторщик дремал тут же, около него курили двое мужчин.
— Забыл, — виновато сказал Григорьев. — Видимо, забыл… — Он растерянно повернулся к Саньке. — Я почему-то его не нашел.
— Так это же давно было, ничего удивительного, — сказала Санька. — Давайте еще раз пройдем и посмотрим. А может, аллея какая-нибудь не та. Давайте походим и поищем.
Но и на второй и на третий раз могилы отца Григорьева они не нашли.
Григорьев заволновался, беспокойно оглядывался, шел в одну сторону, в другую, резко останавливался и поворачивал обратно, кружил на небольшом пространстве и не мог ничего определить.
— Николай Иванович, — позвала его Санька, — тут же должна быть контора. План какой-нибудь или записи, а то ведь и действительно запутаться можно. Давайте спросим?
Григорьев снова почти пробежал по исхоженному участку и остановился потерянно.
— Не нашел. Могилу отца не нашел.
— Пойдемте, пойдемте, — тянула его Санька. — Узнаем через контору, и ничего такого.
— Через контору… — криво проговорил Григорьев, совершенно себя презирая. — И отца через контору. Ну, пойдемте.
В белой часовенке у кладбищенского входа они нашли маленького старичка в очках и овчинной телогрее. Дедок что-то такое убрал со стола, а за его спиной стоял большой распахнутый сейф, а в нем булочка и две бутылки кефира, — сейф использовался как естественный холодильник. Впрочем, в часовенке и так было нежарко, даже после солнечного дня как-то особенно холодно и по-каменному тяжело.
Дедок прикрыл сейф, сел за стол, запахнул телогрею и выслушал просьбу.
— Год-то хоть помните? — спросил он вздохнув.