Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Санька помнила свою мать, себя и брата Вовку скрыто отъединенными друг от друга, между ними тремя никогда не устанавливалось единства, понимания и общего интереса, лишь изредка возникало недолгое единение двоих, да и то чаще между братом и сестрой, чем у кого-нибудь из них с матерью. Мать кормила, одевала, убирала, заботилась, когда болели, дарила игры и книги и не уклонялась от родительских собраний в школе, то есть делала все, что считалось нужным делать, а если бы считалось нужным что-нибудь еще, она и это исполняла бы столь же исправно. И все же Санька не раз замечала, как Вовка вертелся около матери, задавал какие-то чепуховые вопросы, чем-то маялся и все смотрел, часто мигая, матери в лицо, искал в нем что-то и, видимо, не находил, потому что хмурился, сопел, начинал огрызаться и забивался в свой угол

или рано ложился спать, укрываясь одеялом с головой, и под одеялом, может быть, плакал. Саньке тоже временами чего-то хотелось от матери, но что именно — сказать было невозможно, Санька не знала, что это такое, чего бы ей так хотелось. Но порой возникало и определенное: чтобы они все вместе, пошли куда-нибудь, и не в кино, а так, чтобы их ничто не разделяло, чтобы о чей-то всем говорить или что-то всем делать; или если бы сели все дома и тоже поговорили или что-то вместе сделали. Но такое общее только однажды было, да и то как-то случайно: мать сказала, что будут какие-то гости и нужно быстро в квартире все прибрать, и была при этом энергичная и заразительная, и Санька с Вовкой тут же включились в работу, таскали, передвигали, вытирали и мыли, и все было очень дружно и весело, и стало жаль, когда уборка быстро кончилась, все заблестело, даже окна, и делать осталось нечего, а мать дала Саньке с Вовкой по два рубля и отправила в кино хоть на два сеанса и мороженого разрешила есть сколько влезет, а они опустили головы и больше не смотрели на нее…

— Странно… — услышала Санька недоумевающий голос Григорьева. — А где же м о й дед?

Она повернулась и увидела, что Григорьев тоже смотрит на соседей и лицо у него при этом обиженное и детское.

— И бабушка, надо полагать, была, — все больше обижался Григорьев. — И наверняка варила варенье и пекла пирожки или еще делала что-нибудь такое же домашнее и, оказывается, потрясающее. А если уж на то пошло, так у меня должны быть два деда и две бабки. Черт побери, я даже не знаю, как их звали!

Григорьев подобрал вытянутые ноги и выпрямился, и Санька поняла, что недолгий покой его оборвался новым смятением, и тоже внутренне собралась, чтобы понимать и быть наготове.

— Сашенька, а у вас есть кто-нибудь? Дед или бабушка?

— Есть. Они в Сибири живут, далеко. Я видела их три раза.

— А у меня уже никого нет. И я не знаю, как их звали. И какие они были и как жили — я ничего не знаю. Как будто я сирота, — сказал Григорьев. — И все другие тоже. Нас бросили, а мы этого даже не заметили. Нет, странно, — продолжал через минуту Григорьев. — Посмотрите же, что получается. Мой отец умер здесь, но его родители никогда здесь не жили. Моя мать похоронена в другом городе, для всех нас случайном и чужом. А сестре не досталось даже кладбища. Я живу в Смоленске — в городе, где мне предложили работу и где меня ничто другое не удерживает. Если бы мне захотелось в родительский день — есть, кажется, такое? — побывать на могилах близких, я бы этого не смог сделать, мне пришлось бы ринуться в разных направлениях на тысячи километров, и ни у одной могилы я не был бы дома. А я хочу домой — в место, где не один раз умирали и не один раз рождались…

Что-то шелохнулось рядом. Санька повернулась и увидела дымные, агатовые глаза девочки, уставившиеся на Григорьева.

— А мы провожаем дедушку, — сказала девочка, продолжая смотреть на Григорьева. — Он едет умирать в свою деревню.

— Откуда ты знаешь, что он едет умирать? — спросил Григорьев, передвигая свое кресло так, чтобы удобнее было видеть удлиненное ее лицо.

— Он сам сказал. Он сказал, что ему пора, и очень всех нас торопил.

Григорьев и Санька одновременно перевели взгляд на седого, костистого старика, спокойно сидевшего в окружении семьи на палубе неторопливого белого парохода. Около него шел неспешный разговор о местах, мимо которых они проплывали: кто тут жил, как тут воевали в последнюю войну, и в гражданскую, и раньше, и кого куда потом занесло. Григорьев и Санька стали слушать, а в семье произошло передвижение — раздвинулись, потеснились, принимая в беседу новых молчаливых участников, и при дальнейших рассказах глаза говорившего, обходя слушателей, останавливались и на Григорьеве и Саньке, а те кивали или улыбались в ответ.

Часа через два пароход причалил к крохотной пристани

у небольшого сельца. Семейство простилось с Григорьевым и Санькой и по ребристым дощатым сходням спустилось на борт пристани. Впереди неторопливо шел старик с моржовыми усами. Он же первым, пройдя гулкий тесовый мостик, отделявший пристань от берега, ступил на землю, поклонился ей на все стороны и степенно зашагал к бревенчатым домам на взгорке.

Пароход дал длинный гудок и отчалил. Григорьев и Санька молча смотрели на поднимавшуюся к селу дорогу с кучкой людей, которая уплывала назад вместе с берегом, пока ее не задвинул обрывистый, лысый угор.

— Впервые встретил нормальных людей, — проговорил Григорьев. — И те кажутся сумасшедшими.

— А мне жаль, — возразила Санька. — Жаль, что мы ехали с ними так мало.

— Бросьте! — сморщился Григорьев. — Они устарели, как резиновые галоши.

Начинался вечер, медленный и растянутый, как старость. Уплывали розовые берега. Река рдела кроваво-красным цветом, как будто они, проплывая, вспарывали ее тело. Небо над ними горело желто и пронзительно, как удар кинжалом. Мирно плескала вода с борта парохода.

— Ужасно люблю я все это… — прошептал Григорьев. — Землю нашу ужасно люблю…

Он передохнул и тут же съехидничал:

— Но я неподходящая партия для нее. И потому должен быть несчастным.

— Да ничего вы не несчастны! — воскликнула Санька. — Вы как раз и есть счастливый человек, — убежденно сказала она. — Потому что вам дано любить больше, чем другим.

— Нет, Сашенька… Нет. Мне тяжело и больно, и одиноко, и я так много ненавижу!

— Это все потому, что вы живой, — едва слышно сказала Санька, не отрывая глаз от синей тени парохода за бортом. — Живой и нормальный!

— Не знаю, не знаю… — бормотал Григорьев, беспокойно пробегая взглядом по двум косо катившимся к противоположным берегам волнам за кормой — одной кроваво-красной, другой совершенно черной, с жемчужным блеском на гребне. Волны расходились, как руки, и цеплялись за камни, хватали сорные берега и все волочились, волочились приговоренное — Не знаю, не знаю. Я не могу отделаться от чувства ужасной потери, я что-то теряю, теряю, у меня ничего не остается, кроме могил, но и могилы тоже мне не принадлежат. У меня ничего больше нет, а я знаю, что так нельзя, что я превращаюсь в другое существо, в другое, во что-то полностью другое, чем я совершенно не хочу быть. Но я все равно превращаюсь в голое, гладкое, бесстыдное и безглазое, как червь…

Его передернуло от омерзения, и он воскликнул:

— Не хочу!

— Николай Иванович, Николай Иванович… — проговорила Санька, пугаясь его опустелых глаз. — Да нет же, нет, Николай Иванович!

— Сашенька, — шептал он, больно вцепляясь в ее руку, — я их соберу… Я их всех соберу в одно место, и у меня будут мои могилы, и тогда я смогу жить…

В Саньку толчками врывалась не своя боль, какие-то ослепительные всплески, пронзительная нежность, яростное черно-красное коловращение, руку, которую все сжимал Григорьев, многочисленно покалывало, потом она как бы разбухла и перестала чувствоваться, Саньку шатало, подташнивало, все перед ней прыгало и неслось — ее сминал поток чужих ощущений.

— Сашенька, Сашенька… — говорил шальной Григорьев, — поедемте со мной! Я еще там, в ресторане, сказал вам, но вы промолчали… Поедемте! Я теперь знаю, Сашенька, я знаю! Я теперь сделаю это не здесь и не там… Да, да, мать мне сама говорила… Я похороню всех на ее родине, там, откуда мы все. Она говорила, да, да, я помню — Суздаль, где-то около Суздаля… Княжество Владимирское и Суздальское — история, да? Какая-то деревушка, я не помню названия, но это можно узнать, мы это обязательно узнаем, у меня в Москве тетка, двоюродная сестра матери. Она нам все скажет, ну да, Сашенька, мы прямо отсюда сразу в Москву!

Григорьев вскочил, нетерпеливо кинулся к борту, торопя нескорую пристань, возбужденно и радостно повернулся к Саньке, глаза его блестели.

— Ну, правильно, правильно, — говорил он, — как же я сразу не мог этого понять. Нужно туда, где главное, где корни. Нужно, как этот старик — прийти и поклониться, и просить прощения, и никогда больше не забывать…

Санька кивала, слабо улыбалась, мигала и не поднималась с кресла. У нее отнялась рука, висела податливо и немо, и Санька боялась на нее взглянуть.

Поделиться с друзьями: