Они лезут
Шрифт:
– Можно?
– Заходи, дочь.
Он не подал виду, что минуту назад его интересовало что-то, кроме стакана воды.
– Сегодня я быстро управился. Не думал, что заеду. Пришлось постараться…
Прибитая чужими планами на свою дальнейшую жизнь я молчала пока папаша рассказывал, как удачно помыл машину, сбегал в парикмахерскую, новая жена требует шубу, а сводный братик ходит на английский и передаёт привет. Новая семья – большая. Приходится много работать. Тяжело всех тянуть и съёмную квартиру. Папаша… может, для кого он и примерный отец, лезет в карман и кидает исчёрканный лист.
– Славик нарисовал, – подталкивает он. – Братик скучает по тебе, – «Славику надо комнатку. Ребёнок растёт без угла. А эту дылду… может, замуж?»
Я
– Бабка права, – проговорился папаша.
– Что? Кто я по-твоему? Вещь? – я плямкала, точно пробовала пустоту.
Папаша сообразил, что моя точка фиксации на этом мире ушла. Моему разуму нужно соответствие между выросшим телом и душой. А я даже не знаю, чем занимаются мои ровесники. Моя одежда… В ней даже мусор стыдно выносить. В отражении никелированной кастрюли мои глаза вспыхнули ледяным сиянием, словно свет Луны. От злости я схватила какой-то предмет. Не помню.
– Нож для масла… Господи, куда я пришёл?! Филиал тюрьмы! Что выросло? Преступница! Когда осмелела? – папаша кричал на меня. Он метнулся в коридор, пока бабка скрипела диваном.
– Уже уходишь? – мой дежурный вопрос вывел из раздумий.
– В парикмахерскую н-надо.
Я возила пустым ножом по хлебу. Не знаю, что я хотела сделать. Мне не хватило грязи, чтоб прозреть окончательно. Я надеялась увидеть что-то ещё…
– Своё творчество не забудь, – я сжала в кулаке исчирканный листок, жалкую пародию на рисунок, и механически разжала пальцы. Пусть знает, что мне всё равно на его хитрость и новую семейку.
Папаша даже не взглянул.
– Ты здесь? – голос бабули подкрался безадресным вопросом. – А кто это с тобой? – Папаша влетел в бабкины калоши вместо своих кожаных туфлей.
Бабуля качалась, будто лавировала в зазорах реальности в поисках глубинного смысла. Всматривается. Её глаза забиты песком. Я кукла-переросток, одетая в лоскуты снов, сшитые из старых наволочек. Даже бабушкиному взгляду не постичь, почему я, почти невеста, укутана в ветошь, как в броню. Она видит во мне маленькую девочку лет семи. Этот крокодильчик, сбоку на юбке, помнит мой пятый класс. Дрожание ножа в моей руке очаровывало бабушку больше, чем моё переросшее детство. Щербатая улыбка исказила её лицо. Острым взглядом и душным хрипом бабуля передала папаше послание: «Убедился? Я взрастила достойную охрану квартиры!» Она заворожённо посматривала на нож. На гладком металле бабуля видела своё единоличное владение квартирой, если я загремлю в тюрягу. А блики на лезвии, наверное, новые столы, посуда… Бабка рявкнула трусливому спорщику:
– В коммуналку иди сам! – дверь угрюмой квартиры отворилась нараспашку, с треском. – Ты! – Бабка покосилась на меня и ткнула в сторону кухни, – Бегом чистить картошку. Будешь учиться готовить борщ!
«В могиле гостеприимства больше.» – буркнул отец с воем ветра.
Скрип ножа о картошку, тиканье часов, шум воды… Я бесшумно подчиняюсь, а родители-тушканчики прыгают от одной яркой любви к другой. Для свободного зверька клетка брака слишком смешная преграда – они так и прыгали со штампом в паспорте, который их ничуть не отягощал. Развод засыпал меня и бабушку пустыми обещаниями «не забывать и навещать» и костлявыми руками разбирал разум бабушки по кирпичикам. Мелочь на проезд обжигает руки, чтоб уложить свой родительский долг передо мной в воспитательные пятнадцать минут, а в промышленный котлован вторых браков улетает вся любовь и время. Родители будто соревнуются, кто выстроит новую Бастилию, новый успех, и пускают под фундамент «счастливую совместную опеку» и меня – бывшую дочь, обкрадывая мои потребности.
Бабушка оставляет меня себе на попечение чтобы выжить. Она бродит по квартире, сшибая стены, словно слепой дирижабль, бормочет что-то невразумительное в розетку – проверяет, насколько крепка эта
брошенная реальность, где никто не отвечает. Взгляд, некогда тёплый и живой, все чаще застилала муть. К марлевым сорочкам она пришивала броши из пробок, увешивала кухню метёлками укропа, кореньями, пила сомнительные настои. Она ползала в марлевой сорочке с ночи, а днём утюжила новую и натягивала поверх, превращаясь в бесформенное шуршащее пятно в полумраке выкрученных лампочек. Родителям некогда марать раздумьями свою полноценную жизнь. Бабушка неумолимо сползает в безумие, а я, второй год забытая проблема, заперта в клетчатой толстовке с чужого плеча и сжимаюсь под одеялом – ничто по сравнению с успехами новых детей и растущими доходами. Им, сидящим в машинах, на отдыхе неведома опасность быть пришибленными ополоумевшим от горя бабушкиным призраком, не вылетающим за пределы однокомнатной квартиры с тараканьим ремонтом, где моя жизнь до совершеннолетия управляема разве что собственным сердцебиением.Я – невыносимая ночь, аукаюсь ежемесячными исполнительными листами. Эти церберы угрожают разрушают хрустальный мир в новых семьях и вытягивают финансовые соки из кошельков в пустую. А мои жиденькие просьбы о новой толстовке вгоняют в серые схемы сокрытия зарплаты. Никто не желает тратиться на мёртвое прошлое. Родители знают, что если я умолкну – в однокомнатной квартире старческого призрака освободилось место. Марля, венчающая бабушкино безумие, только радует пустые сердца.
Два года уксус Домостроя разъедал меня. Я часто застывала на месте, словно манекен, взгляд мой становился влажным и отстранённым. Отчуждение, как сепсис, набирало силу в патогенной квартире, где любовь умерла, возродив альтруизм бабки тянуть бесхозную дальнюю родню. Они пропахли опекунскими! У меня не осталось надежд на свои же деньги. Иногда я подкидывала просьбы о новой толстовке – для контроля, не все ли деньги спустили под ноль. Я рыдаю ночами в подушку, потому что не за горами выпускной: приходит конец юной жизни и без того, насыщенной проблемами. Я не смогу оплатить даже парикмахерские курсы, потому что опекунскими накормили «сироток». Бабушка жертвует мной и мотивирует – ради деток надо держаться и помогать.
«Что мне делать?» – «Удачно выйти Замуж».
«Платья нет…» – «В толстовке!»
Мир плыл. Раньше хоть слёзы смазывали трещины. Я сама с собой говорю словами бабки. На моих острых плечах, словно у голодающей птицы, болтается прожжённый халат тёти Люды – пригретой щербатой нафталинщицы, родственницы с выводком внучек, и высосанное будущее. Кто ж знал, что с халатом наследовалась и ушлая щербатка? Меня бесил такой довесок, но не хватало сил злиться. Я недавно вышла из больницы после пневмонии. Даже в этом состоянии, когда вместо человека – живые мощи, бабушка не обнаружила, что моя душа не вылечилась больничным раем. А такой умышленный отдых в конце учебного года – счастье неземное.
– Приходила Светка, – бабка с иглой извивалась над дырявым носком, – Я ей отдала твоё пальто.
«Зачем же?» – Я вздрогнула. Сажа на сердце, но голос не выдал:
– Я бы доносила, – «Она шьёт или проклятье насылает?»
– Оно на тебе как на корове седло! Тощая… Висит уже год, моль жрёт. Светка сносит. Жалко? – не унималась бабка, – Троюродная, значит, не сестрёнка? – она мигала: «Сестрёнка! Сестрёнка!» – игла влетела в носок.
– Я бы отдала после примерки, – «Голова разболелась», – Я покосилась на иглу.
– Примерку тебе подавай! Сходи-ка в гости к Светке, «примерь» пальто, да и попроси вернуть.
– Как же я верну?
– Вернёшь, коль так хочешь! Скажешь, что не сестра она тебе, так с лестницы спустит вместе с этим пальто.
– Бабушка! Злая ты… ты бы меня ещё к тёте Люде отправила за старой посудой, – «Уже не впервой.»
– Людмила Анатольевна – святой человек! Четверых внучек одна поднимает. Няню ищет.
– Учила бы лучше. Они у неё бешеные. Я чуть не споткнулась о младшую – носится, как угорелая.