Оперетта
Шрифт:
К тому же, если В. Крылов не прибавил ничего от себя в либретто Галеви и Мельяка, то он во многом обесцветил острый, типично французский диалог, лишил всякого смысла сцену конкурса остроумия и сделал русский текст плоским, лишенным той полной намеков легкости, которая внесла во французскую постановку и заряд полнокровной сатиры и прямое ощущение «греха».
У александринской «Елены» нет «греха», но аромат его все же остался, и этого было достаточно, чтобы, с одной стороны, обеспечить шумный успех спектаклю и Лядовой и, с другой стороны, дать новую почву для нападок на жанр в целом.
«Прекрасная Елена» становится «знаменем дня» и последним «криком моды». Подобно тому как недавно один из рестораторов выпустил «пунш Девериа», так теперь булочники выпускают пироги под названием «Прекрасная
С этого момента оперетта буквально заполоняет афиши Александринского театра, пытаясь оттеснить на второй план даже драматургию Островского, как раз в эти годы внедряющуюся в репертуар театра. «Хоть у кого отобьет охоту писать для родной сцены при ее излеро-берговском направлении»,[163] — отмечает с горестью петербургская печать.
Вслед за «Прекрасной Еленой» театр ставит в бенефис Нильского оперетту «Все мы жаждем любви», скорее фарс с пением, на либретто М. П. Федорова, представляющее собой переделку французского водевиля «Ah! que l'amour est agr'eable». К этому либретто дирижером Александринского театра Э. А. Кламротом была подобрана музыка из произведений Оффенбаха, Лекока, Эрве и других авторов. Роль Леони в этой оперетте была специально написана для Лядовой, выступавшей в ней с куплетами автобиографического характера, две последние строки которых были с особенным восторгом восприняты зрителем и распевались повсюду:
Я танцовщицей была,
Но во мне талантов много.
Грациозна и мила.
И светла моя дорога.
В Петербург поеду я,
Чтобы там вступить на сцену.
Я сыграть хочу, друзья,
Там «Прекрасную Елену»,
Так как голос мой силен,
Много страсти в нем и чувства,
А «Елена» — камертон
Современного искусства...
Оперетта-мозаика, клавир которой поражает своей безвкусицей в компоновке музыкальных номеров, «Все мы жаждем любви» является первым звеном в длинной цепи аналогичных кустарных мозаик, которые в дальнейшем станут очень модными и, в какой-то степени заменяя собой несуществующую русскую оперетту, вызовут к жизни «Цыганские песни в лицах» и многочисленные компиляции вплоть до оперетты Валентинова «Ночь любви». Но произведение Федорова — Кламрота пришлось ко времени. Полное знакомых по эстрадным выступлениям мотивов из «Синей бороды», «Герцогини Герольштейнской», «Парижской жизни», оно соединяло в себе стилистически-разнородные куски и ни в какой степени не способно было удовлетворить минимальных требований в смысле построения клавира, но зато оно позволило развернуть на музыкальном фоне веселый фарсовый сюжет и уже этим прийтись ко двору.
Александринский театр и его режиссер А. А. Яблочкин заполоняют опереттой весь репертуар.
Вслед за «Все мы жаждем любви» идет «Маленький Фауст» Эрве (в переводе Вас. Курочкина получивший название «Фауста наизнанку»). Этот спектакль вызывает недоумение зрителя. И это недоумение, порожденное опереттой Эрве, является не первым. «Маленький Фауст» — пожалуй, крайнее выражение пародийного жанра в оперетте. Здесь пародия на оперу Гуно становится самоцелью, ибо она лишена своего основного элемента — объекта, подлежащего осмеянию. Произведение Гете, бережно хранимое поколениями, не давало материала для осмеяния ни одного из персонажей, ни одной из выражаемых ими идей. Немудрено, что в Германии «Фауст наизнанку» всегда рассматривался как поругание Гете и не ставился. Немудрено, что и в России, несмотря на своеобразную переработку текста Курочкиным, «Фауст на изнанку» точно также вызывал исключительные нарекания и непонимание.
Оперетта Эрве впервые была поставлена на французском языке в 1869 г. у Излера и успеха не имела. Пресса отмечала,
что «пародия на великое произведение Гете слишком груба и цинична».[164] Такая же судьба постигла постановку «Фауста наизнанку» во французской труппе, а немецкая — отказалась от постановки ее как оскорбляющей память Гете.На русской сцене «Фауст» сумел продержаться довольно долго, но заслуга в этом должна быть отнесена на счет Курочкина, потому что эта оперетта всегда казалась русскому зрителю особенно чуждой, а крупицы французского юмора Кремье, сохраненные автором русской переделки, до русского зрителя дойти не могли. Зритель того времени смог бы так или иначе воспринять сатиру прямого гражданственного характера, пусть на плохое состояние мостовых или на шарлатанский мальц-экстракт, но пародия Эрве показалась аудитории ребусом, который нельзя разгадать.
Единственное, что воспринялось, — это наличие издевки над Гете. Память поэта была осквернена превращением Маргариты в кокотку, поющую куплеты о баронских подтяжках, карикатурой на Фауста, бытовым снижением Мефистофеля и развенчанием Валентина. Финальные слова Мефистофеля, обращенные к Фаусту и Маргарите: «Прикованные друг к другу, вы здесь осуждены танцевать веки вечные!» — не дошли до петербуржца так, как они доходили до парижанина. Точно также не дошли и слова Маргариты о том, что она «дух времени ногами сумела выразить вполне». И только сцена Фауста с извозчиком, такая бытовая и характерно российская, вызвала шумный восторг зрительного зала. Текст Курочкина оказался настолько «соленым», что после премьеры его пришлось купюровать, но основные центры тяжести этой любопытной русской интерпретации сохранились, и анализ ее, к которому мы обратимся ниже, показывает, из каких элементов началось складывание русской опереточной традиции.
Постановка «Фауста наизнанку» становится скандалом особого рода. «Канканирующая в модном платьи Маргарита, Фауст в зеленом цилиндре, являющиеся в публичном вертепе, — все это вдруг показалось нашей публике профанацией великого Гете... Публика точно опомнилась: куда нас завели? Не пора ли остановиться?»[165] — пишет об этой постановке Гнедич. Публика в подавляющем большинстве восприняла этот спектакль как позорнейшее пятно на теле русского театра, и, несомненно, «Фауст наизнанку» явился кульминационным пунктом в той общественной оценке, которую получил первый этап опереточной интервенции в России. Как показатель модного в ту пору преувеличения бед, идущих от «каскада», можно привести следующую поэтическую филиппику, появившуюся в «Петербургском листке» в связи с постановкой оперетты Эрве:
И ведь сколько было кляуз-то,
Сочиненных очень зло,
Против представленья «Фауста» —
Ничего не помогло:
Он пошел, и наша публика
Раскошелилась, платя
За галерку по два рублика...
О, наивное дитя!
Да, еще бы: платья куцые,
Соблазнительный наряд...
Развивайся, проституция,
Царствуй, гибельный разврат!
На такое безобразие
Как же нам не вопиять —
Ведь придет же вдруг фантазия
Гете, Гете осмеять!..
Бедный Гете! Плачь, Германия,
Что поэта твоего
Галл Кремье для посмеяния
Опозорил, о скотство!
Ведь в башку иного щеголя
Мысль зайдет когда-нибудь
Грибоедова иль Гоголя
Н а и з н а н к у повернуть.[166]
Следующая опереточная премьера — «Перикола» — не вызывает никакой сенсации. Настоящая комическая опера, она не могла быть по-настоящему раскрыта в условиях драматической сцены и своеобразного состава опереточных актеров Александринского театра.
После премьеры «Периколы» Александринский театр постигает большая потеря: 24 марта 1870 года умирает В. А. Лядова. Ее смерть вызывает новую бурю страстей вокруг оперетты. За ее гробом идут десятки тысяч, возле ее могилы на Смоленском кладбище, на которой высится памятник, изображающий ее в костюме Прекрасной Елены, происходят возбужденные демонстрации. В то же время противники «каскадного» жанра покрывают памятник оскорбительными надписями и кричат о «блуднице», имя которой для известных кругов стало чуть ли не знаменем прогресса.