Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Опознание. Записки адвоката
Шрифт:

Я был в отчаянии. Сборы закончились, я на твердую «четверку» сдал материальную часть артиллерии, а в стрельбе из автомата Калашникова достиг выдающихся успехов.

– Отлично стреляет этот студент! – изволили сказать товарищ майор, похлопывая меня стартовым флажком по плечу.

Семья после двухмесячной разлуки приняла меня в объятия. Но что все это значило при счете 2: 5?! Что? Да ничего. Семья-то никуда не денется, и я никуда не денусь от семьи, а вот матч, похоже, проигран…

Но матч еще не был проигран! Корчной черными выиграл долгую двадцать восьмую партию и сразу же еще более продолжительную двадцать девятую. 4: 5 однако… В тридцатой партии – ничья. А тридцать первую в виртуозном эндшпиле снова выигрывает Корчной! 5: 5!!! Такого героизма, такого финишного рывка не знала история шахмат. Я ликовал. А партия и правительство набычились, склонили двуединую башку и стали в предынсультном напряге соображать, как спасти советскую шахматную честь. Раздавленного чемпиона мира отволокли на какой-то то ли футбольный, то ли баскетбольный матч. Развеяться. К нему прислали несчастного Михаила Таля. Утешать и тренировать психологически. На Филиппины в срочном порядке вылетел президент советской шахматной федерации, заслуженный космонавт, чью фамилию я вспомнить не могу. Он, надо полагать, олицетворял собой весь советский народ, явившийся на выручку к своему неустойчивому чемпиону: «Толя, твою мать, ты что же делаешь? На тебя… смотрит все прогрессивное человечество! Ты что за… погнал? Давай-ка соберись. Или ты с нами, или…» Господи, как же все это было смешно! И противно. Карпова толкали к победе, словно непробиваемую девственницу к брачному ложу.

Тот матч в Багио стал частью моей жизни, моего духовного опыта. Много лет спустя я купил

книжку В. Корчного «Антишахматы». Не могу удержаться, чтобы не привести здесь фрагмент, относящийся к тридцать второй партии великого матча, ставшей последней. «Я пришел на игру. Очевидцы рассказывали, что в этот день зал напоминал скорее арену полицейских маневров, нежели мирное шахматное соревнование. Здание было переполнено одетыми в штатскую форму полицейскими. Что меня поразило накануне партии: я встретился пару раз глазами с советскими – на их лицах было затаенное торжество, злорадство. У вас никогда не было такого чувства, читатель? О, это незабываемое ощущение! Вы проходите сквозь строй ненавидящих глаз, и каждый в этом строю мысленно разделывает вас под жаркое. Пожалуй, тот, кто не испытал такого, по-настоящему еще и не жил. А мне, дорогие мои, есть что вспомнить, уйдя на пенсию… Все шло своим чередом. Я подготовил вариант, вернее – новый ход в известном, хотя и не очень легком для черных варианте. Я анализировал его много дней, рассчитывая на психологический эффект новинки. Каково же было мое удивление, когда Карпов в критический момент ответил не раздумывая! Он знал этот ход, более того – я вдруг почувствовал, что он ждал его именно сегодня!.. По идее, я должен был быть к этому психологически готов – о том, что наши комнаты прослушиваются, я догадался уже после седьмой партии. И все-таки я почувствовал себя нехорошо… Я отказался явиться на закрытие матча… В матче, превращенном в побоище, где при пособничестве жюри были выброшены к чертям все понятия о честной игре, где бессовестно нарушались правила и соглашения, – в таком соревновании и церемония закрытия превращается в место казни бесправного… За три месяца матча я получил более трехсот писем из двадцати восьми стран… Вот лишь одна из телеграмм: “Всем сердцем с вами. Жан-Поль Сартр, Сэмюэл Бэккет, Эжен Ионеску, Фернандо Аррабаль”».

Да, Корчной проиграл матч. Но он таки дал им всем жизни! Заставил суетиться! Выставил на позор. Леонид Ильич Брежнев лично повесил на крошечную грудь Карпова орден Ленина. Нет слов. (Забавная деталь. Вручая награду, Л. И. прошамкал: «Молодец! Взял корону, так держи!» Возможно, проговорился? Подсознание подвело? Чего не знаю, того не знаю, но выглядели оба на редкость фальшиво.)

И вот Корчному уже скорее 50, чем 40. Он все дальше от «возраста вершины». Он по-прежнему изолирован. Но он по-прежнему побеждает! В претендентском цикле 1980–1981 годов Корчной одолевает одного за другим гроссмейстеров экстра-класса и снова выходит на А. Карпова. Теперь, наверное, А. Карпов объективно сильнее, он-то как раз в расцвете сил, ему около тридцати. Но и свора сопровождения захлебывается лаем еще более самозабвенно, чем даже в Багио. После проигрыша матча на первенство мира в Мерано Корчной пошел на следующий круг, но был в полуфинале остановлен Г. Каспаровым. Начиналась новая эпоха. Двоецарствие Карпова и Корчного кончилось. Кстати, в том матче с Каспаровым, из-за чего – не помню, советская шахматная федерация стала вдруг бодаться с ФИДЕ. В результате ФИДЕ засчитала Каспарову поражение без игры. Совсем как Фишеру в 1975-м. Но Корчной не принял подарка. «Железный джентльмен» стал все же играть с Каспаровым и уступил в честном бою. Тем самым, думается мне, Корчной одержал над Карповым решающую моральную победу. Полную и окончательную!

В 2000 году, взяв с собой младшего сына-подростка (он не играет в шахматы всерьез только лишь потому, что разгильдяй отец поленился его выучить), я отправился в главное здание университета, в актовый зал, на открытие «домашнего» матча между Б. Спасским и В. Корчным. Или В. Корчным и Б. Спасским, соль и специи по вкусу. Мне показалось, что Спасский изменился больше, чем Корчной: как-то ссохся, осел и засахарился. Корчной же, приподнимая то одно, то другое плечо, постреливая живыми глазами, был как ртуть. Или как дикобраз, шевелящий иглами. Никогда в жизни не сливавшийся с большинством, Корчной все время отстреливался. Какой-то университетский профессор в своем слове позволил себе констатацию очевидного в общем-то факта: мол, высшие достижения обоих участников предстоящего матча позади. В ответном выступлении Корчной, задрав одно плечо почти до небес, а другое окунув в самую преисподнюю, изогнувшись по-змеиному, вонзил в простодушного оратора острый клык:

– Профессор только что зачитал некролог!..

Когда отгромыхала торжественная часть, Корчной спустился со сцены и присел в первом ряду. Подписывать книжки. Я выжидал, пока схлынет маленькая толпа. В конце концов, двадцать шесть лет заочной «моральной поддержки», какую я оказывал Корчному, давали мне право хотя бы на пару секунд общения вне толпы. Я подошел и сверху вниз, поскольку он оставался сидеть, сказал:

– Виктор Львович, я ваш преданный болельщик с 74-го года…

– С какого? – переспросил он, будто бы не расслышав.

Выражение его лица в тот момент словами передать невозможно. Для Корчного было невероятно важно, кто перед ним: человек, болевший за него в трудные времена, или же мотылек, порхающий по разрешенной траектории. Я повторил громко и отчетливо:

– С семьдесят четвертого! Я заслуженный преданный болельщик…

Корчной встал. После целой жизни заочного сопереживания я впервые посмотрел ему в глаза. У него оказались добрые глаза. И честные. Я знал это, чуял с шестнадцати, елки-палки, лет! И я понял: ни комплиментов, ни хвалебных речей, ни поношений в адрес общих врагов – не надо. Корчного столько раз подвергали закаливанию, толкая то в паровозную топку, то в ледяную прорубь, что теперь уместно было только тепло. Человеческое, пусть даже слишком человеческое.

– Я хочу пожелать вам долгих лет, Виктор Львович.

– Спасибо, – ответил он в той же тональности.

Наверняка Корчной не запомнил нашей беседы. Мало ли было в его жизни куда более содержательных разговоров. Он ведь великий аутсайдер, боец, гладиатор, лучший… Имеет право забыть. Я-то помню.

Но каким ледоходом затащило меня так далеко в шахматную заводь? И в адвокатуру какие бурлаки заволокли? Маленький защитник индейцев, смешной школьный «правозаступник», покрывающийся аллергической сыпью от любой несправедливости, превратился в официального адвоката с неоднозначной, сказал бы Альфред Кох, репутацией. Как? Обе болезни – и шахматная лихорадка, и зуд заступничества – из одного корня. Он зовется (звался, к несчастью, звался!) Валентин Борисович Федоров. Дядя Валя. Описывая в самом начале фото с мотоколяской-лягушкой, я раскрыл инкогнито мальчика, держащего костыли. Да-да, того самого: в мутоновой шубейке, шапке, похожей на шлем космонавта, и валенках без галош. Этот мальчик – я. А вот мужчина в круглой фетровой шляпе, инвалид внутри маломощного кабриолета с трескучим мотором, – дядя Валя. Сейчас он подвинет себя к самому краю сиденья, схватится левой рукой за верхнюю кромку открытой дверцы. Вот в этот-то момент я и подсуну ему под мышку один из костылей. Тогда, опираясь на костыль как на длинный рычаг, он вытащит себя из машины, крепко держась за дверцу, встанет вертикально и выхватит у меня из рук второй костыль, чтобы самостоятельно вставить его себе под правое плечо. И начнется второй этап ежедневной операции подъема. Дядя Валя, покачивая мертвыми ногами в тяжелых протезах, словно раздвоенным колокольным языком, поднимет себя на первую ступеньку крыльца. Потом на вторую, то есть уже на само крыльцо, но тут под «ударный» костыль надо будет обязательно подставить ногу, чтобы он не ускользнул по гладкому камню, потому что, случись такое, дядя Валя упадет, и будет катастрофа. Пока я был совсем маленький, ногу под костыль подставляла тетя Тася, дяди-Валина мама. Потом, когда я подрос и перестал носить малышовые валенки, операцию стали доверять и мне. Оказавшись на крыльце, дядя Валя делал несколько шагов, более медленных, чем даже черепашьи, и прислонялся спиной к простенку возле дверей парадной. Тогда мы с тетей Тасей заталкивали мотоколяску в гараж. Метров пятьдесят от крыльца почти по прямой. Тетя Тася, просунув руку в опущенное окно дверцы, подруливала и давила вперед плечом, а я толкал сзади. Мне ужасно нравилось толкать. Я изо всей мочи упирался ногами в асфальт и напружинивался всем телом. Вдвоем мы развивали иной раз такую скорость, что перед самым гаражом тетя Тася кричала, чтобы я тормозил, иначе она не успеет выпрямить колеса, коляска встанет наперекосяк, и каково тогда будет завтра выталкивать его обратно… Я что есть силы «тормозил», хватая транспорт за задний бампер, но иногда коляска все-таки

утыкалась носом в тыльную стену гаража. Без вредных последствий, правда. Тетя Тася запирала гараж, мы возвращались к висящему на костылях дяде Вале, и долгий путь домой продолжался. Чтобы только добраться до лифта, надо было одолеть два лестничных марша, из которых один – в целый этаж. Такая архитектура. Потом шла погрузка в лифт, подъем на четвертый этаж и выгрузка из лифта. Если он, как случалось частенько, был залит мочой или заблеван, дядю Валю начинало мутить, и он не сразу шел домой, останавливался у стенки перед финишным трехметровым рывком и выкуривал сигарету. Вышибал клин клином. Потом я шел к себе, в левый от лифта конец площадки, а он к себе, направо. Уходя, я слышал, как в раз навсегда заданном ритме скрипят костыли, шаркают ортопедические ботинки, потом, в развитие темы, дважды проворачивается ключ во французском замке, запевают и тут же замолкают дверные петли, снова, через порог, скрипят костыли, дверь бухает, и все стихает. Я слушал эту музыку почти каждый вечер десять лет. А десять лет, начальник, это срок…

Меня никто не приковывал цепью к семье из двух страдальцев, матери и сына. Я сам к ним привязался. Началось, конечно, не с высоких побуждений. (Хотя, собственно, и много позднее, когда по возрасту я уже мог бы осознать и побуждения, и их высоту, мне не приходило в голову этим заниматься – мы к тому времени стали родней, только не вынужденной, по крови, а гораздо ближе, по любви.) Началось… с запаха. Я обожал несравненный, не похожий ни на чистый бензин, ни на солярку запах мотоциклетной смеси. И другие мальчишки балдели от него. Счастье, что тогда не вошло еще в практику малолетних двуногих ловить балдежные ароматы в полиэтиленовые мешки и надевать их себе на голову. Для кайфа. Мы же, гурманствуя, вдыхали мотоциклетную смесь вместе с атмосферным воздухом, тогда еще сравнительно чистым. Тетя Тася, я наблюдал процесс сотни раз, вливала в канистру с семьдесят вторым бензином некоторое, отмеренное раз навсегда, количество автола, единственного в те времена моторного масла. И взбалтывала как следует. Получалась мотоциклетная смесь. Прогорев в цилиндрах дистрофического двигателя коляски, она давала выхлоп, который по сию пору кажется мне если и не более сладким, то уж во всяком случае куда более обольстительным, чем любые французские духи… Где тетя Тася, Таисия Яковлевна, питерская мещанка в энном поколении, брала семьдесят второй бензин? Сейчас уже можно рассказать. «Фигуранты» умерли все, остался один я. А тогда это был гешефт, шахер-махер, а при определенном стечении обстоятельств даже преступление. Тетя Тася покупала за полцены у водителей грузовиков – их было несколько в нашем дворе – сэкономленные талоны на бензин. Водилы всегда умудрялись экономить. Иногда они талоны не продавали тете Тасе, а дарили. В простые времена и нравы просты, ничего удивительного. Мать и сын (впоследствии вместо матери – я) ехали на бензоколонку и отоваривали талоны. Был и другой вариант: тетя Тася «тормозила» на проспекте грузовик и завлекала его во двор. Во дворе – с оглядкой, конечно, мало ли что! – водила вставлял в бензобак один конец резинового шланга, а другой хватал губами и предпринимал энергичное всасывающее усилие, вроде глубокой затяжки, отчего бензинчик тоненькой струйкой брызгал в подставленную загодя канистру. Целая, в общем, проблема! Бесплатными мотоколясками инвалидов худо-бедно обеспечивали, а бензином – нет. Так что началось с запаха. Чем продолжилось? А тем же самым. Запахом… книг. Конечно, сначала мы подружились, и то была странная дружба. Тридцатитрехлетний беспомощный, но светящийся изнутри интеллигент, без ног, но – с крыльями, и семилетний мальчик, может, и чреватый вопросами, но покамест не задававший их. («Всю жизнь, с детских лет, меня мучают проклятые вопросы, которые Достоевский считал столь характерными для русских мальчиков» – Н. Бердяев.) Почему мне было так приятно, так ответственно и серьезно держать его костыли? А он-то что во мне нашел? Можно, конечно, найти ответы на эти вопросы, особенно если привлечь специалистов и вообще постараться. Только не нужно. У Льва Толстого, ныне полузабытого мастера задавать самому себе безответные вопросы, есть пьеса «Живой труп». В ней имеется такая сцена: Федя Протасов, главный герой, «живой труп», сидит в ресторане и слушает цыган. И видит, как за соседним столиком некий мужчина, возомнивший себя композитором, пытается записать цыганское пение с помощью нотных знаков. Федя презрительно поглядывает на музыканта и в конце концов изрекает: «Не запишет. А запишет да в оперу всунет – все изгадит»… Так что мы подружились, тридцатитрехлетний с семилетним. И я стал почти каждый день ходить к дяде Вале в гости. На часик-полтора. И меня полонил, лишил свободы запах старой бумаги, кожаных и ледериновых переплетов и типографской краски, исходивший от его книг. (Сейчас, когда дядя Валя лежит в одной могиле с матерью на Красненьком кладбище, его книжки – и Тацит, и Плутарх, и Светоний – стоят на моих полках. Запах не выветрился. Нисколько.) Что-то было в их аромате колдовское, чему я не мог сопротивляться.

Я любил книжки едва ли не с самого рождения. Мама миллионы раз перечитывала мне вслух сказки Корнея Чуковского. Я выучил их наизусть, но все равно заставлял повторять снова и снова. И про Бибигона с его Цинцинеллой, и про доктора Айболита, и про Федорино горе… В детстве же никакое горе не горько, в том вся прелесть. А потом настал папин черед: он оказался приговорен к тысячекратному перечитыванию Маугли. Господи, как я их теперь понимаю! Одурев от бесконечных повторений, для взрослого человека изнурительных, как наспех вставленный зубной протез, они нет-нет да подбрасывали в читку что-то от себя, уклонялись от текста, чтобы хоть как-то развлечься. Но не тут-то было. Я раздвигал пальцами слипающиеся веки – нельзя же, в самом деле, спать, когда творятся такие безобразия! – и голосом неподкупного судьи говорил: «Ты неправильно читаешь! Там не так написано!» Но книг у нас дома было немного. В девятиметровой комнате-обскуре, где мы жили втроем с половиной (половина был я), куда же было их поместить? Да и когда переехали во дворец из двух смежных клетушек, книги стали копиться весьма и весьма постепенно. Невозможность собрать библиотеку тяготила отца. Он очень любил читать.

А вот в шахматы не играл. Дядя Валя, наоборот, был одержим шахматами. Поэтому симфония запахов, прозвучавшая так мощно, что отголоски не угасли до сих пор, естественным образом сменилась шахматной сюитой. Дядя Валя стал меня учить игре. Он, сильный любитель, меня, ребенка, не умевшего тогда еще даже писать по-людски. Разумеется, он начал с объяснения правил. Я усвоил их довольно быстро. Пришли к практической игре, хотя, конечно, практической она была только для меня: дядя Валя «играл» со мной одними пешками. Занятие для сильного шахматиста не слишком увлекательное. Мягко говоря. Но он терпел. Он готовил себе противника, равного или почти равного по силе. И приготовил! Правда, на это ушло несколько лет… Долго ли, коротко ли, я научился-таки одолевать его пешки, и он поставил на доску легкую фигуру. Коня или слона. Мне никак не удавалось ни проследить до конца диагональ, простреливаемую слоном, ни предвидеть сумасшедшие, совершенно ослиные скачки шахматной лошади. Потом настал черед ладьи, потом ферзя. Так потихоньку, продираясь сквозь колючий терновник дурацких зевков и обидных поражений, мы дошли наконец до почти равной игры. Дядя Валя выставлял против меня практически все фигуры за вычетом сущей мелочи – ферзя. Сколько мне тогда было лет, не помню, но наверняка не меньше десяти. Уточнить не у кого. На игру без ферзя ушло еще несколько месяцев. Я научился выигрывать. Тогда фора стала уменьшаться. Меня громили всеми фигурами, исключая сперва ладью, потом коня либо слона и, наконец, пешку. С форой в пешку мы сыграли матч, и я победил! Отныне мы бились на равных. Наставник был счастлив. Кроме меня ему ведь почти не с кем было играть, а он очень любил сразиться. Особенно когда выигрывал.

Квартира у них была крошечная. Для одного жильца, как, видимо, и было задумано прилежным архитектором, однокомнатное обиталище вполне годилось. Но вселили-то двоих. И не юных супругов, готовых шалашиться в любом раю, включая спальный мешок, а мать с взрослым сыном. Равенство возможностей при советской власти было доведено поистине до логического конца. И о чем только она думала, эта советская власть? Хотя… Все познается в сравнении, но не будем пока заниматься сопоставлениями. Тетя Тася готовила еду для сына (и для себя, конечно, тоже, но в меньшей степени) в помещении, официально именуемом кухней, в пенальчике в четыре максимум квадратных метра, где двоим ни за что не разойтись. Но дядя Валя не ходил на кухню, так что получалось в самый раз. Зато был балкон, а в комнатке – альков, по ширине волшебным образом совпавший с длиной тети Тасиной кровати. И кровать отгораживалась от остального мира стареньким шкафом, и тетя Тася оказывалась в ничуть не худшем положении, нежели монарх какого-нибудь карликового государства. Явный недобор жизненного пространства компенсировался избытком суверенитета. Когда на поздних этапах мы с дядей Валей засиживались за игрой допоздна, тетя Тася махала на нас рукой, боком проходила на свою территорию и укладывалась спать.

Поделиться с друзьями: