Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Опознание. Записки адвоката
Шрифт:

Иногда, поев и сделав уроки, я приходил к тете Тасе и читал ей вслух. Я очень любил читать вслух, а ей очень нравилось слушать. Мы сидели за круглым столом под лампой с зеленым абажуром, и я в абсолютной тишине (окна квартиры выходили во двор) читал про Шерлока Холмса. Читал до тех пор, пока снизу не доносилось хрупкое, но необычайно громкое тарахтение мотоколяски. Тогда мы прерывали чтение и спускались вниз. Встречать дядю Валю.

Откуда он приезжал? С работы. А где он работал? В консультации. А как его работа называется? Адвокат. Красивое слово, похожее на гладкий окатыш, я запомнил сразу. Во всем нашем большом доме не было никого, кто бы так назывался. Только дядя Валя. И то не было детским искривлением восприятия, аберрацией. Адвокатов тогда на весь Ленинград набиралось человек четыреста. Элита, одним словом. Не только в нашем доме, но и во всем многотысячном квартале, очерченном Новоизмайловским, Благодатной, Кузнецовской и Кубинской, дядя Валя был единственный адвокат. А для мальчишки один только двор – мир. Квартал с двумя десятками дворов, в каждом из которых гнездятся чужие, совсем других пород мальчишки, – это… словами не выразить что! До поры до времени я сознавал только, что слово «адвокат» в моей вселенной ни к кому, кроме дяди Вали, не относится. Но что оно означает, я не знал. Слово сливалось с фетром дяди Валиной шляпы, обязательным галстуком и запахом одеколона «Эллада». Опять запах… Одеколон «Эллада» издавал благородный аромат. Не сравнить с рвотным «Шипром», денатуратным «Тройным» или… А никаких или! Других одеколонов тогда не было.

Потом я вырос. Стал все понимать. Вернее, мне показалось, будто я все понимаю. Но шахматы я действительно понял. Не в том смысле, что стал вундеркиндом, совсем нет. Просто я увидел, что шахматы – подлинное волшебство и что с ними рядом не стоит никакая другая игра. Маленьким я положил живот за понимание правил. Пешка ходит прямо, но только на один шажок, хотя

страшно хочется продвинуть ее поглубже, а бьет тоже лишь соседнюю клетку, только наискосок. Ладья движется по прямой, а слон по диагонали. Какое красивое слово – диагональ! Конь скачет буквой «Г», это ужасно. Ферзь, особенно неприятельский, вытворяет что хочет, мечется по доске и так и сяк, только как конь не может. А король… Мне было жалко короля. Он же король! Что тут говорить-то!!! Но другие фигуры объявляют ему шах, и он отступает. Обязан отступать, по правилам. И его гоняют по доске, словно какую-то кошку. Несправедливо. Неправильные правила. Самая сильная фигура, единственная, кого нельзя съесть, оказывается самой слабой, самой беззащитной. А уж когда королю объявляют мат, это совсем странно. Даже страшновато. Заматованный король казался мне ужасно одиноким. Я сочувствовал ему. Но это – в раннем детстве.

А позже я увидел игру в ее целостности и заболел игрой. Волшебно упорядоченное крошево черно-белых клеток перестало быть просто шахматной доской, игровым полем. Квадрат, сложенный из шестидесяти четырех маленьких квадратиков, оказался дверью в другое измерение. В Зазеркалье. Шахматные фигуры – не костяшки домино, не шашки и не нарды. В них, конечно, тоже надо уметь играть, но они же все на одно лицо. Они одинаковые и… мертвые! А шахматные фигуры – живые. У каждой свой характер и темперамент, а значит, и своя судьба. Шахматная партия – драма, и я не только наблюдаю за ней, я в ней участвую! Влияю на судьбы фигур. Подросток, мальчик, за пределами клетчатой доски подчиненный родителям, учителям и многим другим обстоятельствам, внутри магического квадрата я становлюсь подобием божества, творящего жизнь. Собственно, большой, настоящий Бог разве не то же самое делает с людьми? Я – не всесильный, не могу изменить предустановленные правила игры-жизни. Мой произвол не властен и над характером фигур. Пешке положен короткий предел, она никогда не сможет прыгнуть через два поля. Но в какой момент и в какой ситуации ей сделать свой шажок, решаю я. Совсем как с людьми: на путь фигуры, в пределах правил, повлиять кое-как можно, но ее суть изменить нельзя. Я начал по книжкам разыгрывать чужие партии. Партии великих. Первым оказался Капабланка, чей сборник я, посланный бабушкой за маслом, купил на даче в Вырице. Вместо масла я и принес книжку с породистым профилем на развороте. Намазать ее на хлеб оказалось практически невозможно, зато, используя по назначению, можно было иной раз и забыть о хлебе. Шахматы, я быстро понял, предстали не только уникальной, ни с чем не сравнимой игрой, но и непревзойденным пространственно-временным лифтом. Машиной времени, проще говоря. Здесь надо пояснить. Я меньше всего хочу быть заподозренным в шахматном фанатизме. И не потому, что любовь к шахматам в нашем мускулистом мире может показаться патологией. Шахматы – и как игра, и как «лифт» – находятся в пределах нормы, и именно в своих пределах они прекрасны. К тому времени, когда я начал воспроизводить на доске партии выдающихся маэстро, я уже был законченным наполеономаном. Все тот же дядя Валя (мой отец тогда уже умер, мне было, видимо, двенадцать) в ответ на какое-то мое патриотическое высказывание, что, мол, Наполеон был редкая сволочь и хотел нас всех завоевать в восемьсот двенадцатом году, мягко заметил: все так, но вот во Франции эта сволочь считается национальным героем… Он не расставлял точек над i. Ограничился многоточием. Но я сразу же вспомнил о некоей книге, на которую столько раз натыкался дома. Ее купил еще до моего рождения отец. Я видел ее множество раз, но мне никогда не приходило в голову ее читать. То был «Наполеон» Евгения Викторовича Тарле. Услышав, что сволочь может быть героем (мне рано еще было понимать, что это вполне обыкновенная вещь), я оказался не то чтобы потрясен, но крепко заинтригован. Отыскал книгу и стал читать. И вот – волшебство медленно скользящего вверх занавеса. Таинство приобщения. С каждой страницей я узнавал нечто, прежде неведомое. Увлекся и все чаще ловил себя на мысли, что приближение главы о русской катастрофе восемьсот двенадцатого года не радует. Я стал нарочно читать медленнее, чтобы вволю насладиться победами «маленького капрала» над бессчетными европейскими коалициями. Это же так здорово – один против всех, и побеждает, побеждает, побеждает! Я никогда не обманывал себя и все книжки дочитывал до конца. Последняя глава с коротким названием «Святая Елена», как я ни старался замедлить процесс, приближалась. Мне было больно. Я не хотел, чтобы император умер. А он умирал. «Я погибаю безвременно, сраженный английской олигархией»… Господи, как же я ненавидел «олигархию», даже не понимая, кто она такая! Казалось, что последнюю главу я не переживу. Скончаюсь вместе с императором. Но умереть тогда, к счастью, не довелось. Я оказался на редкость здоровым мальчиком, и физически и духовно. И то правда: если примешься помирать с каждым вычитанным «наполеоном», будет уже не смерть, а комедия.

И все-таки: я был, говоря на сегодняшнем сленге, отмороженным наполеономаном. Говоря позавчерашним сленгом, я бредил Наполеоном. Отличал каждый год его восхождения, сравнимого во всей знаемой истории разве что с карьерой македонского царя Александра. Тот, древний, бурлил всего двенадцать лет, а пар клубится уже двадцать четыре столетия. Этот, новый, неистовствовал лет пятнадцать-шестнадцать и тоже остался навсегда. Разнесенные во времени на две с лишним тысячи лет, в вечности они оказались сверстниками. В вечности все – сверстники, включая безымянных. С первого по десятый класс (и далее, впрочем, тоже) я дружил со Славиком Бочковым, неуклюжим мальчиком, страшно умным. В отличие от меня, расслабленного гуманитария, Славик с одинаковой легкостью рассекал все подряд. От похождений Чичикова до теории относительности. И вот он, потакая не наполеономании, а шахматной лихорадке, подарил мне на день рождения книжечку партий-миниатюр. Так называют шахматную схватку, в которой одна сторона разгромила другую не больше чем за двадцать пять ходов. Если провести аналогию с профессиональным боксом, миниатюра – парадоксальный нокаут в первом же раунде. И как же екнуло у меня сердце, когда я наткнулся в книжке на запись партии, сыгранной Наполеоном на… острове Святой Елены! Тут-то я и застрял в лифте. Пространственно-временном. В машине то есть времени. Спустился в тысяча восемьсот восемнадцатый год и – застрял. Это вам не Александр Македонский! Он весь – легенда, россказни, звук. Вот уже два тысячелетия грызуны изящной словесности списывают один с другого рассказ о письме Дария, персидского царя. Уже почти побежденный, разорванный в клочья македонским дикарем, царь направил ему послание. Возьми, писал он, мою дочь в жены и полцарства забери в придачу, только отвяжись (по Набокову), я тебя умоляю! И Парменион, главный советник, ознакомившись с посланием, сказал: «Я бы согласился, будь я Александром!» Но Александр, которому в ту пору было от силы года двадцать два, ответствовал: «Я бы тоже согласился, будь я Парменионом!» Вкусно, что говорить. Так вкусно, что думать неохота о другой еде, хочется подольше подержать во рту, не портить впечатление. Но – звук, россказни, легенда! Кто же посмеет утверждать, что стоял рядом и слышал своими ушами, как Александр с Парменионом обмениваются историческими репликами?! А запись шахматной партии – документ. Тут все дословно. Вот ход пешкой, вот жертва ладьи, а потом шах и мат. Восемнадцать ходов, всего восемнадцать. И это никем не придумано, не усилено для красивости вроде «солнца Аустерлица». «Большие батальоны всегда правы»; «От великого до смешного один шаг!»; «Политика как кружево – где тонко, там и рвется!»; «Надо дома стирать грязное белье». Отлично, гениально, вкусно! Налетайте, гурманы всех времен и народов! И наверняка Наполеон все взаправду изрекал, на самом деле разбрасывался бисером. Но – когда? Где? Во что был одет? Кто стоял рядом и отшлифовал для потомства обрывки случайных разговоров? Никому не известно. А вот ход ферзем с dl на b3 известен с точностью фотовспышки. И ты делаешь этот ход, как секунду назад (или двести лет назад, какая разница!) его сделал император. А потом (им или тобою, кем из вас?) ладья через всю доску летит с f1 на f8… Перед тобою твоя доска, где ты знаешь каждую царапину, или его, давно распавшаяся на молекулы? Неразличимо. В том-то и дело. И он стоит у тебя за спиной, и вежливо ждет, когда ты оторвешь руку от фигуры, и говорит беззвучно: «Все. Отойди, мальчик. Я доиграю сам. Это моя игра». И ты послушно отходишь, но в этот миг вы в комнате вместе…

Когда моей взрослости хватило на то, чтобы понять шахматы, я стал осознавать и существо дяди-Валиной работы. Я понял, что он – законник, оперирует всякими строгими правилами, обязательными для всех. И он – защитник. Что поважней. В какой-то момент у меня возникло понимание, куда и зачем дядя Валя укатывает со двора на своей смешной тарахтелке. Чтобы защищать! Чтобы на своих клятых костылях и протезах встать рядом с каким-то неведомым человеком, клиентом, на которого навалилось тогда уже горячо любимое большинство. Только называлось оно не классом, не педсоветом, даже не советом пионерской дружины, всегда готовой к моральному осуждению меня, распоясавшегося. Я же не умел разговаривать с ними на их языке, не знал его и распоясывался. Что еще оставалось мне делать?! Большинство, от которого дядя Валя заслонял клиента умной своей головой,

громыхало звонкими, грозными, страшноватыми именами: милиция, прокуратура, народный суд. И маленький-маленький клиент, как мне тогда чувствовалось, оказывался в положении куда худшем, чем шахматный король. У короля-то, при всей его личной слабости, есть армия, а у клиента, кроме дяди Вали, нет никого.

И вот когда это до меня дошло, внутренний «включатель» щелкнул. Я сделал выбор. Можно бы порассусоливать о том, кто на самом деле выбирал, я или все-таки дядя Валя, но то будет ненужным умничаньем с привкусом садомазохизма. Да и не о чем умничать: даже если дядя Валя и видел во мне воспитанника, продолжателя благородного дела, то мне-то он ничего не навязывал. Конечно, я выбрал сам, хотя и под его влиянием. И есть еще один вопрос, не менее «шершавый»: а был ли выбор удачным? Сейчас, до полусмерти устав от пыльных судов и вонючих тюрем, я отвечаю на заданный вопрос положительно только по четным числам. По нечетным – затрудняюсь ответить. Надо быть проще.

Как-то раз мне привелось беседовать с одним молодым бандитом, до того страшным, что даже я, закаленный в боях адвокатище, чувствовал себя наедине с ним неуютно. Парнишка был из тех, что держат совесть в плотном чехле на молнии, а на свет божий извлекают, только когда приспичит проверить сохранность. Он общался со мной по «чисто конкретным» вопросам и был, конечно, не дружелюбен – чудовища не знают дружелюбия, – но и на том спасибо, нейтрален. Не кусался. Но я знал: стоит ситуации сдвинуться на микрон в сторону, и мой конфидент превратит меня в кровавое месиво не только что глазом не моргнув, но вообще не придавая происходящему никакого значения. Вы же не мучаетесь, отбивая свининку для антрекота… И черт меня дернул (собственно, никакой не черт, а интеллигентская правдоискательская чесотка) сказать ему: мол, трудно, наверное, так жить, когда каждую минуту ждешь, что тебя или застрелят, или посадят? Чудище с секунду обмозговывало информацию, а потом произнесло как-то буднично: «Это – судьба». И ведь оно было право…

Однако легко сказать – я сделал выбор. Решил стать адвокатом… Как стать-то? Приятные мечтания безболезненно щекотали до конца девятого класса. Продолжать мечтать и дальше было невозможно, следовало готовиться. Я пожертвовал последними летними каникулами. Господь с ними! Слухи о конкурсе на юридический факультет Ленинградского государственного университета доходили самые устрашающие. Я засел за книги. Приятно вспомнить. Тот год (три месяца каникул после девятого класса и весь десятый) был, наверное, лучшим годом в моей жизни. По крайней мере, пока. Я видел цель. Я шел к цели. С полной выкладкой, не останавливаясь, не отклоняясь. Наше дело правое! Победа будет за нами!

Ленгосуниверситет в те поры не был такой неприступной крепостью, какой стал сейчас. Но некоторые факультеты, в смысле трудности поступления, уже тогда напоминали укрепленные бастионы. Юрфак, который я собрался штурмовать, возвышался среди других и утыкался, как мне виделось снизу, прямо в облака. У мальчика из рабочей семьи шансов было немного. Конкурс вообще оказывался не таким уж высоким, но поступали-то не вообще, а исключительно в частности. Большие льготы имели молодые люди, отслужившие в армии; еще большие – выпускники так называемых рабфаков, «рабочих факультетов». Так вот, конкурс не вообще, а среди выпускников средних школ достигал в год моего поступления сумасшедшей цифры: девятнадцать человек на место! Рассчитывать я мог только на себя. За свой последний школьный год я прочел целую гору книг по русской литературе и даже законспектировал тематически тринадцатитомную (!) «Историю СССР». Правда, академики и профессора, сочинившие махину, облегчили мою задачу: первые семь томов охватывали период от каменного века до 1917 года, следующие шесть живописали оставшиеся пятьдесят лет… Что поделаешь, они были советские академики и советские профессора. Я закончил школу со средним баллом 3,8. Округленно, слава богу, 4. И я вдолбил себе в голову, что при этаком конкурсе смогу поступить, только сдав нее вступительные экзамены на «отлично».

И вот я стал карабкаться на заснеженную вершину. По времени мой альпинизм продолжался совсем недолго, меньше месяца. Но по душевным, так сказать, затратам – полжизни. Первый экзамен был история. Я протиснулся в коридор, до отказа забитый молодыми людьми обоего пола, и обалдел, увидев, как девочки-абитуриентки прижимают к груди… школьные учебники! Как это понимать? Или они – сумасшедшие, или я зря штудировал многотомные академические издания… Я вошел в экзаменационную комнату. Взял билет. Да, парень, ты, кажется, приплыл: первым вопросом в билете стояло развитие Московского княжества в XIV веке. Ничего себе! Как же я отличу XIV век от XIII с одного конца и XV с другого?! Куликовская битва – конечно, хорошо, но мало. Славно, что экзаменаторы не торопят. Я сидел довольно долго. Спасли, я думаю, два обстоятельства. Во-первых, каким-то чудом вспомнилось, что именно в XIV веке, и не где-нибудь, а в Московском княжестве были пущены в оборот бумажные деньги; во-вторых, передо мной «гастролировали» ребята до того дремучие (один из них, рассказывая о Русско-японской войне, так и не смог вспомнить ни крейсер «Варяг», ни канонерскую лодку «Кореец»), что на их фоне я смотрелся не так уж и плохо. Ответ на первый вопрос, особенно про бумажные деньги, расположил экзаменаторов в мою пользу. Причем до такой степени, что они закрыли глаза на провал в начале второго вопроса. Там нельзя было не провалиться, потому что вопрос назывался «Национальная политика Коммунистической партии Советского Союза». Это была ненавистная «идеология». Мерзость в чистом виде. Но мне сказочно везло в жизни на порядочных людей. Их было совсем немного, но, удивительное дело, они оказывались рядом в самый нужный момент. Профессора, который со мной беседовал, тоже, видно, тошнило от «идеологии». И когда я понял, что гребу куда-то не туда, тону, как чукча в анекдоте, и попросил разрешения начать сначала, профессор сказал: «Конечно. Почему же нет? Не волнуйтесь». И я сглотнул, зажмурился и выхлебал эту… национальную политику до дна. Хотя тарелку все-таки облизывать не стал. Профессор поблагодарил меня за ответ, поставил пятерку и пожелал успехов. Я не знаю его имени, но даже сейчас, почти тридцать лет спустя, мне становится тепло на душе, когда я его вспоминаю…

Дальше было сочинение, бой в темноте. Невидимая комиссия поставила мне четверку. За что, неизвестно; наверное, капнул лишнюю запятую. Или наоборот. Я гадал, стоит ли продолжать. Может, нет смысла мучиться?! Но, конечно, продолжил.

Судьба собственной персоной посетила следующий экзамен, по устной литературе и русскому языку. Сперва следовала литература, потом русский. Экзаменаторы – разные. Первый вопрос билета по литературе касался гражданской лирики Н. А. Некрасова. По теме я мог, не сходя с места, написать диссертацию. Но экзамен же был устный, вот я и начал устно рассказывать свою диссертацию. Реферат, конечно, только реферат. Сыпал цитатами из Добролюбова и Луначарского, но, странное дело, чем гуще сыпал, тем больше вытягивалось лицо экзаменовавшей меня дамы. Холодной стервы. Прости, Господи, но то правда. Брови у нее поднимались все выше и выше, она уже готова была – о, ужас! – пожать плечами. Я не мог понять, что происходит: говорю-то по теме, а на меня смотрят с таким удивлением, почти с возмущением, как будто я близко к тексту излагаю «Камасутру». Наконец стерва прервала меня и потребовала процитировать… стихотворение «Поэт и гражданин». Я подчинился. «Иди и гибни»… (как раз это я, похоже, и делаю!). «Умрешь недаром»… (если бы так!). «Дело прочно»… (но дело-то швах!) Дамочка со злостью сказала, что с этого надо было начинать и вообще… У нее чуть было не сорвалось с языка, чтобы я не морочил ей голову всякой заумью, но она сдержалась и приказала отвечать на второй вопрос. Почти раздавленный, я пробормотал ответ. Но она меня разозлила… Зараза! Недоразумение в святых университетских стенах! На ее лице, впрочем, когда она меня отсылала, читалось, что она-то как раз меня считает недоразумением. С претензиями. Злой как черт я перешел за соседний стол сдавать русский. И сразу отлегло от сердца: передо мной сидела интеллигентная, в хорошем смысле, женщина, с живыми умными глазами. Она подвинула ко мне листочек, на котором было напечатано на машинке страшно длинное, заковыристое, безнадежно запутавшееся в самом себе предложение. «Разбирай». Я разобрал, трудно, что ли? Тогда она стала задавать вопросы наивысшей для вчерашнего десятиклассника сложности. Я отвечал с удовольствием. Я люблю русский язык, мне очень приятно говорить на нем и о нем! Вот в этот-то момент судьба и вылезла из-под стола, где пряталась все это время, и толкнула мою лапушку русистку под руку. Старшей на этом экзамене была стерва. Именно она выставляла общую оценку и расписывалась в экзаменационном листке. Но моя русистка своей рукой проставила в нужной клеточке «отл.» и передала листок начальнице. Та вперилась в несанкционированную оценку. Старшая ненавидела меня. (Кстати, подобная немотивированная ненависть не была для меня внове. Еще в пятом классе, когда нас водили турпоходом в Саблино, одна девочка, Светка, попросила у меня бинокль. Я не дал, у нас была своя компания. Светка набычилась, сосредоточилась и наконец выдохнула ядовитое облачко, в котором, с ее точки зрения, я должен был немедленно задохнуться. Она крикнула: «Интеллигент!» Это я-то, с полным правом пишущий во всяческих анкетах «из рабочих»! Граждане, очнитесь, что ж вы все шарите не там, где надо…) Так вот, главстерва, годившаяся мне по возрасту в бабушки, питала ко мне до смешного беспричинную ненависть. Совсем как Светка в Саблине. Она рассматривала листок, понимая, что зачеркнуть одну оценку и вписать другую невозможно по чисто техническим причинам. «Н-да! – наконец произнесла она, едва не лопаясь от переполнявших ее чувств. – Вам повезло за счет русского языка». И расписалась, несчастная ведьма, в своем бессилии. «Вот уж это точно! – кричал я про себя. – Просто не в бровь, а в глаз!» Вслух, самым ледяным тоном, на какой оказался способен, проговорил: «До свидания». Отбыл, сопровождаемый сочувственными взглядами двух очаровательных дам. Русистки и судьбы.

Поделиться с друзьями: