Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея
Шрифт:
Поначалу личные отношения между Оппенгеймером и Строссом оставались корректными и приветливыми. Однако семена жестокой вражды были посеяны именно в этот период. Когда Стросс бывал в Принстоне, его часто принимали в Олден-Мэноре. Как-то раз после такого ужина он отправил Роберту и Китти ящик хорошего вина. Однако всем окружающим было ясно, что Оппенгеймер и Стросс рвались к власти и не брезговали использовать ее друг против друга. Однажды Абрахам Пайс стоял перед Фулд-холлом, наблюдая, как на широкую лужайку, отделяющую институт от Олден-Мэнора, садится вертолет. Из него вышел Стросс. «Меня поразила его внешность, — писал потом Пайс, — лощеная, гладкая, и я сразу же подумал: того, что скрывается за манерами этого господина, следует беречься».
Оппенгеймер быстро понял, что Стросс вознамерился стать кем-то вроде «содиректора». В 1948 году он сообщил Оппенгеймеру, что намерен купить
Стросса раздражало, что Оппенгеймер иногда принимал политически щекотливые решения, не заручившись одобрением попечителей. В конце 1950 года Стросс временно заблокировал назначение Оппенгеймером ученого-медиевиста Эрнста Х. Канторовича, потому что тот отказался принести клятву верности совету попечителей Калифорнийского университета. Стросс отступился, лишь когда понял, что все остальные проголосовали «за». Когда конгресс принял закон, требующий секретного допуска ФБР для всех ученых, получающих финансирование от КАЭ, Оппенгеймер направил в КАЭ гневное письмо. Институт, писал он, полностью откажется от таких грантов на том основании, что подобные проверки на благонадежность противоречат его «традициям». О своем поступке Оппенгеймер оповестил попечителей с месячным опозданием. Согласно протоколу заседания, некоторые попечители выразили озабоченность, что институт может оказаться втянут в «политический конфликт», в том числе с ФБР. Оппенгеймеру на будущее порекомендовали перед принятием подобных решений советоваться с правлением.
Весной 1948 года Оппенгеймер дал интервью репортеру «Нью-Йорк таймс», в котором свободно изложил свой взгляд на будущее института. Он выразил желание приглашать на короткое время — на один семестр или год — еще больше ученых и даже неакадемических специалистов с опытом бизнеса или политики. «Оппенгеймер планирует сократить число пожизненных сотрудников института», — написала газета. После этого репортер дал свое собственное поверхностное описание подхода Оппенгеймера к работе: «Представьте себе, что в вашем распоряжении находятся фонды, основу которых составляет безвозмездный дар в размере 21 000 000 долларов. <…> Представьте себе, что у вас есть возможность тратить эти деньги на приглашение лучших ученых и художников-творцов со всего мира — вашего любимого поэта, автора книги, которая вас заинтересовала, европейского физика, с которым можно вместе обмозговать кое-какие гипотезы о природе вселенной. Именно такая система нравится Оппенгеймеру. У него есть возможность потакать любому проявлению интереса и любопытства…»
Что и говорить, некоторых пожизненных членов института передернуло от таких слов. Других возмутила мысль, что директору позволено управлять институтом по своей интеллектуальной прихоти. Еще одну бестактность Оппенгеймер совершил в 1948 году, когда пошутил в интервью журналу «Тайм»: хотя институт считается местом, где ученые «сидят и думают», уверенно можно сказать, лишь что они там «сидят». Он добавил, что институт имеет «ореол средневекового монастыря». И ненароком оскорбил чувства постоянных сотрудников, назвав институт «интеллектуальным отелем». «Тайм» назвал институт «местом, где мыслители останавливаются проездом, чтобы отдохнуть, восстановить силы и освежиться, прежде чем продолжить свое путешествие». Как следствие, сотрудники заявили Оппенгеймеру, что, по их «очень твердому мнению», подобное паблисити является «нежелательным».
Грандиозные планы Оппенгеймера нередко натыкались на сопротивление, особенно со стороны математиков, поначалу думавших, что он поддержит их новыми назначениями и деньгами из институтского бюджета. Ссоры подчас бывали чрезвычайно мелочными. «Институт — занятный райский уголок, — сообщала наблюдательная секретарша Роберта Верна Хобсон. — Однако в идеальном обществе, если удалить из него все повседневные трения, их место занимают новые, гораздо более безжалостные». Ссоры в основном вспыхивали по поводу назначений. Как-то раз Оппенгеймер проводил совещание, как вдруг в помещение ворвался
Освальд Веблен и потребовал принять участие в обсуждении. Оппенгеймер попросил его удалиться, а когда математик отказался, перенес совещание на другое время и в другое место. «Они ссорились, как мальчишки», — вспоминала Хобсон.Веблен часто устраивал Оппенгеймеру неприятности. Будучи попечителем, он играл в институте роль закулисного агента влияния. Многие математики ожидали, что директором назначат Веблена. Но вместо этого, по выражению одного институтского профессора, «прислали этого выскочку Оппенгеймера». Против назначения Оппенгеймера директором активно выступал фон Нейман. «Гениальность Оппенгеймера несомненна», — писал он Строссу, выражая в то же время сомнение относительно разумности его назначения директором. Фон Нейман и многие другие математики выступали за «отмену поста директора и создание вместо него факультетского комитета с чередованием председателя каждые год или два». А получили полную противоположность — волевого директора с далеко идущими, неоднозначными планами.
Оппи проявлял в руководстве институтом все те же выдержку и энергичность, что характеризовали его стиль руководства в Лос-Аламосе. Несмотря на это, его отношения с математиками складывались, по словам Дайсона, «катастрофически». Математическая школа института считалось первоклассной, и Оппенгеймер всячески старался не вмешиваться в ее дела. Более того, за первый год после его назначения число сотрудников математической школы увеличилось на 60 процентов. Вместо ответной поддержки математики постоянно выступали против назначений в нематематической сфере. Расстроившись и разозлившись, Оппенгеймер однажды назвал тридцативосьмилетнего математика Дина Монтгомери «самым высокомерным, упертым сукиным сыном, какого мне приходилось встречать».
Страсти кипели и приводили к безрассудным вспышкам. «Он [Оппенгеймер] пришел унижать математиков, — заявил великий французский математик Андре Вейль (1906–1998), проработавший в институте несколько десятилетий. — Оппенгеймер постоянно находился в раздражении, находил удовольствие в том, чтобы стравливать людей друг с другом. Я сам это видел. Ему нравилось, когда люди в институте ссорились. Главным образом, его раздражение вызывало то, что он хотел быть Нильсом Бором или Альбертом Эйнштейном, в то же время понимая, что ему до них далеко». Вейль представлял собой типичный пример непомерного эго, с которым Оппенгеймеру пришлось иметь дело в институте. Это была не молодежь, которую он увлекал за собой в Лос-Аламосе личным авторитетом. Вейль вел себя заносчиво, ехидно, придирчиво. Он получал иезуитское удовольствие от устрашения других и бесился от того, что ему не удавалось запугать Оппенгеймера.
Отношения в академической среде нередко бывают мелочно злобными, однако Роберт столкнулся с несколькими парадоксами, характерными только для института. Природа математики такова, что ее адепты неизменно совершают свои лучшие интуитивные открытия в возрасте двадцати-тридцати лет, в то время как историки и обществоведы тратят многие годы на упорную подготовку, прежде чем становятся способны к по-настоящему творческой работе. Поэтому институт умел легко выявить и привлечь блестящих молодых математиков, но историков приглашал только с опытом. И если молодой математик был в состоянии прочитать работу историка и составить о ней собственное мнение, ни один историк не мог сделать то же самое в отношении будущего члена институтской математической школы. В этом заключался самый досадный парадокс: так как по своей природе математики быстро отцветали, а также потому, что они не были заняты преподаванием, с наступлением среднего возраста многие из них посвящали себя другим делам. Если их не отвлекать, они превращали любое назначение в скандал. В противоположность им нематематики были старше и стояли на пороге самого плодотворного периода своей карьеры, а потому не желали ввязываться в академические распри. К неудовольствию математиков, они столкнулись в лице Оппенгеймера с директором, который, хоть и был физиком, твердо решил установить в институтской культуре равновесие между точными и гуманитарными науками. К их негодованию, он приглашал психологов, литературных критиков и даже поэтов.
Временами, устав от территориальных стычек, Оппенгеймер изливал досаду на тех, кто его поддерживал. Когда Оппи застал Фримена Дайсона за распространением сплетен о назначении другого физика, Роберт немедленно вызвал коллегу в свой кабинет. «Он буквально прошелся по мне катком, — вспоминал Дайсон. — Я его таким гневным никогда не видел. Кошмар. Я почувствовал себя червяком. Он убедил меня, что я обманул его доверие. <…> Таков был его подход. Он все делал по-своему. Институт был его маленькой личной империей».