Орфики
Шрифт:
Тут я, почуяв слабину, навалился и опрокинул Ибицу в коридор. Еще через секунду я стоял на коленях перед Романом Николаевичем.
– Это еще что такое? – Барин полулежал в спальне в халате с развернутой газетой на коленях и разглядывал меня поверх очков.
– Не велите казнить, Роман Николаевич. Деньги нужны. Что хотите со мной делайте…
Сзади Ибица пятерней вцепился мне в волосы и поволок к двери.
– Оставь… – велел Барин.
Ибица бросил меня, а я снова подполз к кровати на коленях.
– Ты принимал сегодня ванну, мальчик? – негромко спросил Роман Николаевич. – Горячая вода распарит твои нервы. Дорогуша, – обратился он к Ибице, – не в службу, а в дружбу, организуй пареньку баньку.
…На рассвете, очнувшись от ударившей в грудь тревоги, я подскочил на постели, не
Вчера, последний раз всхлипнув и рявкнув надо мной и освободив наконец мою шею от стальных своих пальцев душителя, Роман Николаевич отдышался и прохрипел:
– Ну, душа моя, теперь вижу, что денежки тебе и в самом деле нужны. Что ж, я дам тебе их заработать.
Через час я сидел в доме Пашкова на стуле перед таким же голым, как и я, рыжеволосым парнем в маске летучей мыши, грубо вырезанной ножницами из бархатной бумаги для аппликации.
– У нас есть игра, – объяснял мне по дороге Роман Николаевич. – В ней мы выигрываем будущее и проигрываем настоящее. Будущее, так сказать, разыгрывается нами по вексельным обязательствам. А проигрыш оформляется настоящим. Таков наш договор со случаем, с нашей богиней. Мы поклоняемся Ананке, слыхал о такой? Это богиня Необходимости, наивысшая богиня во всем пантеоне. Когда рушится такая империя, небеса раздвигают ложесна. Скоро парад планет, точка могучего разлома. Пока небеса открыты, можно многое успеть…
Не веря своим ушам, я ощущал, как моя печенка превращается в ледышку.
– Когда разворачивается вспять эпоха, когда на рынок выходят миллионы жизней, это не может пройти мимо крупных игроков. Последний раз так ложесна были разъяты в феврале 1917 года. И мы тогда кое-что успели. Отец мой служил секретарем у Маклакова, он решил часть ордена оставить на откуп и внедрение к красным… И, знаешь, славно они тогда поакушерствовали. Они вовремя перепрятали колчаковское золото, платину сохранили, и многое другое прибавили к заслугам Двенадцатого ордена… Теперь… Да и всегда мы были своего рода акушеры. Тяжкая работа! Кто еще способен принять рождающиеся беды, смерти, несчастья, погромы, войны, бунты, катастрофы? Страна погружается в пучину адскую, в горнило. Потонут атомные крейсера, теплоходы, попадают самолеты… Наркотики и алкоголь, безграмотность и злоба, алчность и бесчувственность захлестнут удавку на народной вые. Кто-то скажет про нас: олимпийцы! Нет, мы слуги, всего только слуги у обеденного стола Хроноса, на который подаются его собственные дети.
До меня трудно доходил смысл того, что мне говорили. Инстинктивно я решил, что имею дело с сумасшедшими. Но связанные с ними живые деньги в моем сознании оставались залогом разумности ситуации. Слово «пантеон» меня испугало больше, чем другие. Я понимал, что это какие-то языческие премудрости, игры объевшихся мажоров, но мне было всё равно.
– Служба твоя в нашей игре такова, что ты выступишь одной из двух колод, – продолжал Роман Николаевич. – Розыгрыши нынче проходят в Пашковом доме. За одну раздачу выплачивается две тысячи долларов. Игра ведется до двенадцати раздач. Или до растраты всех колод. В зависимости, что наступит раньше. Годится?
Я кивнул.
Теперь мне было не столько страшно, сколько холодно и противно, потому что от рыжего исходил запах пота, при такой-то холодрыге. Прежде чем нас усадили, насыпали гороха и кукурузы на подиум и кресла. Сверху слетели голуби, но сесть кормиться не рискнули – захлопали, зависли, обронили помет и уселись на стропилах, загудели. Меня усадили прямо на горох, я поерзал. Роман Николаевич вдруг грохнулся предо мной на колени и завыл басом: «Прими, Ананке, жертву нынешнюю за жертвы будущего». То же он проделал, когда вывели моего напарника. После вывели тетку в занавеске, и она, установив глобус и повесив на плечо кортик, будто слепая поводя руками в воздухе, рукоположила нас влажными
трясущимися ладонями.Я сижу спокойно и смотрю на свои косточки на кулаках, положенных на колени. Но, искоса бросая взгляд, вижу, как рыжий, вытягивая шею, пялится на то, как Барин проводит револьвер по рукаву, и вытягивает голову, когда он его подает… Я вдыхаю и выдыхаю животом, стараясь унять сердцебиение. А сердце колотится так гулко, что, мне кажется, его слышат и другие. Меня беспокоит безымянность рыжего. Наша безымянность друг для друга говорит о том, что мы на самом деле значим для тех, кто нас сюда усадил: мы для них пустое место. Да мы и для себя не много значим. В эти кресла садятся ради смерти, а не выигрыша, и страх – не самое сильное чувство, что брезжит в мозгу, в который уперт ствол револьвера…
Я явно спокойней рыжего, и мне это нравится. Нагретая рукоятка с костяной вкладкой приятна окоченевшим пальцам, а указательный не чувствует курка. Это очень хорошо, ибо боек стучит непредсказуемо. Непредсказуемо и оглушительно, гораздо громче, чем у рыжего. И не только потому, что расстояние ближе: звук передается по металлу ствола в кость черепа.
В этот раз мне удается разглядеть игроков получше. Это строгие люди во фраках и смокингах, все в одинаковых темных массивных очках, которые я в прошлый раз принял за маски. Но как можно было ошибиться? А где еще я так много видел в жизни людей в темных очках в прохладный вечер сентября? А в масках видел: в оперетте, в детстве, и очень смеялся, помню, там что-то было про собаку, про Альму: так звали любовницу, о которой проговорился опереточный неверный муж и сказал, что Альма – это его собака. Да, определенно, Альма? Которая сдохла Гектором. Какое странное имя. Все эти Альбины, Альмы, альма-матер, альбиносы… вот эта «аль» внушает тревогу… Так всегда со словами, слогами, буквами – никогда не знаешь, чего от них ждать. Мне с детства казалось, что буквы, слоги – это такие таблетки, если их положить под язык, они тебя изменят, они вселятся в тебя и сделают тобой свое дело. А кто хочет превратиться в букву? Кому понравится идти по улице и вдруг осознать, что он, скажем, «А». И хорошо, если прописная… Но сейчас было б хорошо превратиться в букву. В букву «Я». Вот это и воображаю. Буквой сейчас быть менее страшно, чем колодой. У колоды страха хоть отбавляй. Его у меня столько, что я уже ничего не чувствую. Вот и руки замерзли, пальцы не гнутся. Издали я видел, как дядьки принимали очки с подноса, которым обносили вокруг подиума, уже пылающего шеренгой прожекторов. Мне тоже предложили нацепить их, но я не захотел и теперь за стеной света ничего не вижу. Оно и к лучшему. Смерти полагается много света. Как там говорится, на миру и смерть красна?
Игроки о чем-то переговариваются, они, наверное, и не смотрят на меня и на рыжего, они делают ставки. Баба та под тюлем бесформенно колышется: расплывшаяся, как вареный пельмень, фигура. Живот в обтяжку, но видно, что ее прихорашивали, припудривали, и кружевные перчатки на ней чистенькие, воротник, тоже кружевной, накрахмален. Вся она сокрыта – завесью, вуалью, но проступают оплывшие черты лица. Прикрыв глаза, она раскачивается туда и обратно, выборматывая свои речения. Глобус звонко стучит, когда она случайно пинает его ногой, опрокидывает и бряцает кортиком, нагнувшись поднять.
Поначалу я не мог понять, как ее слушать. Она издавала хор, целую толпу речевых персонажей. То взвизгнет, то застонет, то басом гаркнет, то нормальным голосом скажет. Но составляющая нормальности пугала более всего. Я сначала подумал, что с ней кто-то разговаривает, но ясно стало, что это она сама с собой на разные голоса. Причем в этом собрании не было связи, это была толпа одновременно говорящих единиц. Как только я понял это, мне стало еще страшней, и я окончательно превратился в букву – почувствовал, как костенею, как превращаюсь в этажерку линий, будто от меня, как от того дирижабля, остался только неуничтожимый каркас.
Роман Николаевич, торжественно распоряжавшийся здесь всем на свете, называл эту тетку пророчицей. Когда велел ее вывести откуда-то из подсобной комнаты, так и сказал: «Приведите пророчицу Евгению». Тетенька заторопилась, поддерживаемая под локоть, на ходу одернула платье, споткнулась, затопала каблуками… От нее несло нафталином и «Красной Москвой». Я маме в детстве на 8 Марта однажды подарил эти духи, но они ей не нравились, а я иногда подносил их пробкой к носу, чтобы научиться различать парфюмерные запахи…