Основы общей биологии
Шрифт:
Итак, кое-как закончена школа-семилетка. Хвастать пока нечем. Заметны увлечения музыкой — много лет молчавшее пианино, кажется, стало оживать. Проявляется слишком большое внимание к театру, но это пока не серьезное, не твердое стремление к профессии, которая может прокормить! Подсознательная тревога родителей приводит к моей замкнутости, и я скрываю, что стою у Большого театра со странным чувством собственной неудовлетворенности. С завистью наблюдаю за домом в Кисловском переулке — там учились Москвин, Мейерхольд, Книппер-Чехова… Там и сейчас кто-то и как-то проводит время. Учиться? Но чему? У кого? У родителей, естественно, все чаще возникает вопрос: куда пристроить сына. Он любит играть, а чаще импровизировать на рояле, любит слушать граммофонные пластинки с оперной музыкой, часами ловит музыкальные передачи по радио. И отец решается. Зимой он отвел меня в музыкальную школу
Знакомые родителей предложили: «Может быть, ему пойти в театр, стать актером?» Был в Москве такой рабочий Художественный театр, которым руководили С. П. Трусов и А.Д. Попов — отменные мастера режиссуры! Знакомая повела меня на пробу и, видно, похлопотала там за меня. Я прочитал монолог председателя из «Пира во время чумы». Улыбнулись, приняли. Дали роль не то третьего солдата, не то второго офицера. Театр есть театр — маленькие интрижки, мелкие романчики, маленькие роли… И всё возрастающий вопрос: что делать?
Я работал на радио, составлял музыкальные программы, работал хронометристом. Сидя за уютным чайным столом, знакомые родителей говорили о великих артистах, режиссерах, знаменитых спектаклях, никак, разумеется, всерьез не соотнося свои впечатления и воспоминания с моей судьбой. Это был другой мир — преклоняющийся перед искусством, но далекий от него и не представляющий возможности присутствия в нем меня. Моя любовь, переходящая в страсть, принималась как детское увлечение милого мальчика, старательно аккомпанирующего другому «милому мальчику», поющему на вечеринках баритоном романсы Чайковского. Это украшало быт компании, но не снимало проблемы моего будущего. Это было всего лишь украшение искусством жизни, но не самим искусством. Любительщина, приятное времяпровождение. Никаких ясных перспектив, никаких надежд. Вакуум!
Не играть же на фортепьянах? Ведь не Рахманинов же он! И даже не Софроницкий! Получает музыкальное образование, но что в нем толку, если не Рахманинов и не Софроницкий! Вот заболела рука, «переиграл» её — сказали учителя, слишком рьяно готовился к экзаменам. А надо было регулярно заниматься, не «наскоком». «Играешь ты очень хорошо, — сказал мне мудрый педагог, — но если у тебя нет воли и терпения, если не можешь ежедневно тренироваться по 5–6 часов, как, например, Левушка Оборин, то пианист из тебя не выйдет!» Но на разучивание сложных пассажей Шопена и Листа у меня не хватало ни терпения, ни воли, ни желания. Всё!
Молодые люди моего поколения в то время состояли на учете на молодежной бирже труда. Записался туда и я. Через короткое время получил направление в Фабрично-заводское училище повышенного типа, химического направления. 2 года обучения — и я буду квалифицированным рабочим на химическом заводе! Учусь. Беда! Ребята из рабочих семейств, из крестьян, чернорабочие, из бывших беспризорников всё понимают, запоминают с легкостью и шуткой. Органическая и неорганическая химия, введение в высшую математику, физика… Все всё понимают, знают, сдают экзамены.
Один я в хвосте. Спасло одно — в то время проводился эксперимент нового метода обучения: «Дальтон-план». Смысл его заключался в том, что предметы изучались группами, компаниями учащихся и сдавались (о, радость!) тоже всем коллективом, из которого выбирался один ответственный; он и сдавал экзамен за всех, в присутствии спорящего (обсуждающего проблему!) коллектива. Естественно, я никогда не мог быть «ответственным», всегда был молчащим, рассчитывающим, что «товарищи выведут». И выводили! Ребята меня бы совсем запрезирали, если бы не… пианино. Оно стояло в коридоре — разбитое, забытое и расстроенное. Я бренчал на нем популярные песенки и тем самым спас себя от презрения друзей. Мы стали часто собираться у инструмента, и тут постепенно произошло чудо! Сидя за инструментом, я по просьбе ребят рассказывал странные и незнакомые для них истории, «озвучивая» их соответствующими музыкальными эпизодами. Это было просто — пересказ какого-нибудь оперного сюжета с вкраплением в него доходчивых, эффектных мелодий. Например, ария Зибеля из «Фауста». Ребятам было интересно — отобьет или не отобьет Фауст у Зибеля Маргариту. Оказывается, что обыкновенный чёрт имеет
в опере красивое имя — Мефистофель. И их увлекала волшебная интрижка Мефистофеля с засыхающими в руках Зибеля цветами. «Вот здорово!» — восклицали они, потирая руки и слушая озорную, веселую песню влюбленного студента. «Расскажите вы ей, цветы мои», — бурчали дурными голосами мои друзья в рабочей столовке. Однажды, рассказывая сюжет оперы «Риголетто», я почувствовал одобрительно поддерживающий меня знак судьбы. Дойдя в своем рассказе до того места, где несчастный горбун-отец решает бросить труп герцога в канал (а мои друзья уже знали, что в мешке труп дочери шута!), я сразу заиграл, как и полагалось по опере, такты веселой песенки герцога. И вдруг мои слушатели… содрогнулись! Все вдруг замолкли. Я не знал, что это место у Верди столь гениально драматургически. Оцепенение ребят-фабзайцев, как тогда называли учеников фабрично-заводских училищ, объяснило мне простую и важную истину: носителем эмоциональной силы оперы является не музыка как таковая, а драматургия, сделанная музыкой, соотношение сценического события и музыкальной интонации.А вот другой пример. Я наигрывал ребятам задумчивое произведение Листа «Утешение» и вполушутку, вполусерьез рассказывал, как знатоки-любители музыки ждут от знаменитого пианиста (в данном случае Софроницкого), как у него прозвучит первая нота (фа), начинающая мелодию. Все ждали, как она прозвучит у меня — уж больно долго я рассказывал о Софроницком, который «не дурак был и выпить», что вызывало у моих слушателей симпатии. Когда я ударил её, кумир нашего класса, всегда изображающий из себя бандита и хулигана, а в сущности бывший самым способным и умным парнем, грубо сказал: «Нет, не так это надо нажимать. Надо тихо, нежно, а ты, как молотком…»
Кто был этот парень? В первый день он грубо толкнул меня в бок и, оглядываясь, спросил сквозь зубы: «Шпалер носишь на боку?» Что это значит, я не знаю до сих пор, а тогда, будучи «милым мальчиком» с Собачьей площадки, «от Гнесиных», умеющим уже решать задачи по гармонии, тем более смутился. На другой день он отозвал меня в туалет и передал старую, грубо отточенную «финку». «Прикрепи к боку», — сказал он таинственно. Тогда так называемая «рабочая молодежь» любила разыгрывать из себя бандитов, может быть потому, что бандитизма и воровства в то время в нашей стране было мало. Это было время, когда прекращала существовать вековая безграмотность, когда ребята «из простой семьи» не хотели расстаться со «шпалером на боку», но сердечком своим уже чувствовали, что должно быть piano, dolce, dolente (тихо, нежно, жалобно).
Из училища мы пришли на завод. Прошло несколько месяцев погружения в рабочую атмосферу завода. Работали сначала чернорабочими, механиками. Умели, где надо (обязательно надо!), чтобы преодолеть упорство какого-нибудь гаечного соединения, вовремя и темпераментно матюгнуться. Нет, огромный чугунный резервуар с химическим составом, запертый на 12–20 толстенных чугунных гаек, не откроется без энергичного словца! Появилась и своя заводская романтика. От ядовитых паров наши молодые русые волосы приобретали таинственно-лиловый цвет, а руки становились светло-синими. Конечно, мы обязаны были носить защитные шляпы, очки, рукавицы, но вокруг моего громадного автоклава всегда суетилась стайка восторженных девочек-студенточек, проходящих практику. Как не продемонстрировать им наше гордое презрение к нудным правилам охраны труда?
И однажды за это пришлось заплатить большой ценой. При перекачке под большим давлением ставосьмидесятиградусной щелочной жидкости сорвало кран и обдало меня с головы до ног. Скорая помощь; приемный покой; слышу вокруг меня разговоры врачей, ничего приятного мне не сулящие. Всё! Дома — слезы мамы, печаль отца, посещение комиссий, которым надлежало исследовать причины аварии.
Был и другой печальный случай. Переходя после ночной смены через Москву-реку, чтобы сесть на трамвай № 17, идущий от Новодевичьего монастыря к Смоленской площади, я провалился под лед. Выбраться было трудно — льдинки отламывались, когда я пытался на них опираться. Была ранняя весна, и лед уже стал непрочен.
Но Судьба не хотела, чтобы любительский оркестр Дорогомиловского химического завода имени Фрунзе сыграл мне похоронный марш. Я ещё со всей своей сменой должен был пойти в Большой театр на премьеру оперы «Отелло». Мелик-Пашаев, Ханаев, Политковский… Никто не подозревал, и я в том числе, что скоро встречусь с ними на сцене Большого, где я буду уже режиссером. Это знала Судьба. А я должен был подождать! Пока же вся наша «комсомольская бригада» гуляла по фойе Большого театра, щеголяя синими руками и лиловыми головами.