Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Останкинские истории (сборник)

Орлов Владимир Викторович

Шрифт:

За дядей Валей и Каштанов было поднялся с намерением — так казалось — объявить Любови Николаевне о своих печалях, ею вызванных, но храбрости не хватило.

— Вы нетерпеливы, — сказала Любовь Николаевна. — Вы захотели все сразу. А спешить нельзя. — Потом она задумалась. — А может быть, я дала каждому из вас слишком энергичный толчок…

— Я его не ощутил, — вежливо сказал Серов.

— Нет! Мы так больше не можем! — выдохнул дядя Валя.

— Ну почему же… — начал было Филимон Грачев.

— Помолчи ты, жертва интеллекта! — оборвал его дядя Валя. — Мы не можем так, непонятно, что ли!

— Дядя Валя прав, — кивнул Каштанов.

— А ты-то что молчишь? — обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. — Она тебя своим участием

искалечила, превратила в инвалида, а ты молчишь! Не такая она уж и красивая, чтобы ей все можно было прощать!

Михаил Никифорович слова не произнес. Губы Любови Николаевны опять задрожали.

— Я ведь не все могу, — сказала она тихо. — Я, наверное, не все умею… Но ведь вы должны были сами…

— Вот тебе раз! — возмутился я. — Если вы не все умеете, зачем же вы поставили Михаила Никифоровича в такое положение, что при нем утек четыреххлористый углерод? Это ведь нехорошо…

— Но я… — начала Любовь Николаевна. И не договорила.

Укорить-то я Любовь Николаевну укорил, но тут же и ощутил возможную несправедливость собственных недоумений. Сейчас воином рати Валентина Федоровича Зотова я был ненадежным. Я не противился бы тому, чтобы Любовь Николаевна сгинула, исчезла бы из останкинской жизни. Но я и жалел ее. И себя опять упрекал в малодушии, житейской лени, в намерениях существовать гедонистом, стрекозой порхающей. Плохого нам Любовь Николаевна, выходило, не желала, а мы ее произвели во вражью силу. Старания Любови Николаевны мы посчитали ярмом, игом. Но не стали бы мы потом горевать об этом иге и ярме? Час назад я был уверен в том, что действия Любови Николаевны вредны, что они — насилие надо мной, над нами, что она над нами — кнут, чьи удары еще исполосуют в кровь наши натуры. Но, оказавшись рядом с Любовью Николаевной, существом неизвестно каким, но живым и несомненно женщиной, ослабевшей теперь, растерянной, впрочем не потерявшей привлекательности, а потому и трогательной, я снова чуть ли не «Вальс-фантазию» Михаила Ивановича Глинки желал услышать… Словом, я не знал, что делать и что говорить. И все молчали.

— Я не все могу и не все умею, — снова сказала Любовь Николаевна, и твердость уже появилась в ее голосе (руку Любовь Николаевна прежде сняла со спинки дивана и более не вызывала мыслей о мадам Рекамье). — Но вы должны были рассчитывать и на самих себя, на свои решения и поступки.

И далее она голосом классной руководительницы или голосом постового милиционера стала говорить о нашем жизненном предназначении, о наших обязанностях перед планетой, людьми и самими собой. И выходило так, что уроки мы приготовили плохо и следует ожидать переэкзаменовки осенью.

— Может, ты еще и родителей вызовешь? — сказал дядя Валя.

— Каких родителей? — спросила Любовь Николаевна.

— Наших, — сказал дядя Валя. — Чтобы призвали детей к порядку и надрали уши. Но с вызовом моих родителей могут возникнуть сложности.

— Вы шутите, Валентин Федорович…

— Шучу, — сказал дядя Валя. — Но беда-то ведь небольшая? И пора кончать комедию! Мы хозяева бутылки? Мы! И испытывать на себе опыты не согласны. На кой ты нам сдалась со своими уздечками? Насилиев терпеть не будем. Сгинь, и разойдемся по-хорошему.

— Я не могу сгинуть, — кротко сказала Любовь Николаевна.

И взглянула она на нас чуть ли не с мольбой, словно бы давая понять, что она готова ради нас и сгинуть, но не может, беда такая и для нее и для нас. Дядя Валя и тот замялся.

— Тогда хоть пивной автомат откройте, — сказал Филимон.

— Да погоди ты! — рассердился на Филимона дядя Валя. И обратился к Любови Николаевне: — А ты, если не врешь и вправду не можешь сгинуть, сама придумывай способ, как от нас отстать. Не будем же мы об тебя руки пачкать… Или как? — Теперь уже дядя Валя взывал к нам.

Но было видно, что террорист и каратель из Валентина Федоровича Зотова вряд ли получится. Хотя как знать… Ведь и безмятежного голубя тротуарного можно ввести в раздражение и заставить

взлететь.

— Пусть сама что-нибудь предложит, — сказал Игорь Борисович Каштанов.

— Пусть сама, — согласился Михаил Никифорович. Это были его первые слова при разбирательстве с Любовью Николаевной.

— Что же я могу придумать? Что я могу предложить?..

— Мне думается, — вступил я, — Любовь Николаевна, прежде чем освободить нас от своих забот, должна излечить Михаила Никифоровича.

— Я не смогу сделать это, — печально произнесла Любовь Николаевна. — Не смогу сразу… И я…

— Что значит не можешь! — вскричал дядя Валя. — Калечить людей ты можешь, а лечить отказываешься?! Если ты его сейчас же не поставишь на ноги, мы тебя разорвем в клочья!

— Оставьте мои недуги, — рассердился Михаил Никифорович.

— Нет, — сказал я, — это дело важное не только для тебя, но и для нас.

— Я не смогу. — Теперь уже не печаль, а страдание было в голосе Любови Николаевны. — Здесь случай особенный… Но я… Я попробую… Позже… Я не могу вам все теперь объяснить…

— Да вылечит она! Вылечит! — принялся уверять нас Каштанов.

— Врет она все! — взревел дядя Валя. — Притворяется она! Цепляется за Москву и морочит нам головы! А ей и в Кашине делать нечего. Будет тянуть время с излечением, чтобы мы ее сразу же не прихлопнули!

— Вы не правы, Валентин Федорович, гражданин Зотов, — сказала Любовь Николаевна.

— Чего не прав! Чего не прав! — не мог утихнуть дядя Валя. — В общем, так. Ты сейчас же подпишешь акт о полной и безоговорочной капитуляции, а там мы решим, оставлять тебе жизнь или нет. А о Москве перестань и думать. Михаил Никифорович, неси бумагу и чернила. И печать.

Михаил Никифорович ни за какими чернилами никуда не пошел. Тогда дядя Валя достал из кармана пиджака кусок плотной розовой бумаги, использованный, впрочем, уже коммунальными работниками для сообщения о летнем отдыхе горячей воды.

Любовь Николаевна сидела бледная, горем убитая.

— Зря вы, Валентин Федорович, — жалобно сказала она. — Вы ведь себе хотите сделать хуже…

— Молчи! — оборвал ее дядя Валя. — Ты — раба хозяев бутылки! И все! Мы натерпелись от тебя.

Любовь Николаевна, будто и не говорившая с нами полчаса назад властно и своевольно, теперь руки смиренно на коленях сложившая, носиком своим вздернутым шмыгавшая, робко взглянула на Михаила Никифоровича, может быть вымаливая у него заступничество, однако Михаил Никифорович заступником себя не проявил. А вот дядя Валя насторожился: мало ли какие изменения могли внести в ход разговора женские жалостливые взгляды? Он потяжелевшей рукой, будто бы готовой в глубины земли вминать танки и самоходные орудия, незамедлительно, снимая все сомнения и не дав компании дух перевести, вывел на не запачканном коммунальным распоряжением боку розовой бумаги слова: «Акт о капитуляции». Потом добавил буквами помельче: «полной и безоговорочной».

И теперь Михаил Никифорович облегчать судьбу Любови Николаевны не вызвался.

Составление документа как будто бы увлекало пайщиков кашинской бутылки. И фундаторов, исключая, правда, Михаила Никифоровича, который молчал, и нас троих, присяжных с совещательными мнениями. Все мы были приучены жизнью обсуждать формулировки не спеша и подолгу, порой и купаясь в их сметанных волнах, а сейчас словно бы началась для нас и умственная игра. Серов был деликатен, старался смягчить и облагородить казнящие слова. И его можно было понять. Мало того что Любовь Николаевна спасла его, она и позже ему не мешала. Не мешала она и Филимону Грачеву, напротив, стараниями своими совпала с его сутью и в выси его подбросила, однако Филимон, наверное, посчитал, что он и без Любови Николаевны хорош и в выси шарад и гиревого спорта сам подпрыгнул, а потому теперь он, неожиданно для меня, оказался самым — после дяди Вали — кровожадным. Игорь Борисович Каштанов опять начал проявлять себя романтиком с останкинскими особенностями, дядю Валю он раздражал.

Поделиться с друзьями: