Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Чашу принесут между полднем и закатом… — шепнул Скиф.

Сократ понимающе кивнул. Скиф прислушался и проворно оставил скамейку. На этот раз слух не обманул его. Выставив плетеную корзину и щупая правой рукой стену, в комнату вошел Аполлодор.

— Здравствуйте, друзья! Это ты, Критон? А где?.. — Аполлодор с испугом смотрел на белеющий гиматий Сократа. — Это ты, Учитель? Я не ошибся? — Он схватил Скифа за локоть, дожидаясь немедленного подтверждения.

— Кажется, ты не ошибся, — сказал мудрец — будто отеческой ладонью погладил.

Пальцы Аполлодора разжались. И теперь уже Скиф, видя, что вошедший не привык к полумраку, взял Аполлодора за локоть и подвел к своей скамеечке. Аполлодор пошарил на столе, стараясь найти место для корзинки с едой, однако ничего не нашел — лишь уронил на пол рыбный кусок. Так и сел, держа на коленях корзинку и вглядываясь в необычной белизны плащ, который беспокоил его и безжалостно отделял от родного, еще дышащего живым теплом человека.

— Не удивляйся моему сомнению! — продолжал Сократ. — Мне и впрямь приходится сомневаться, я это или не я. Каждый день я получаю такое количество приношений, что поневоле начинаю думать: а не превратился ли философ

Сократ в некое божество? Сделай милость, дорогой Аполлодор, скажи, что у тебя в корзине, которую ты, судя по всему, собираешься возложить на алтарь божественного Сократа?

— Я думал угостить и других… — голосом провинившегося школьника сказал Аполлодор.

— Вот и прекрасно! — Сократ улыбнулся. — Сделай одолжение, мой добрый Скиф, прими из рук Аполлодора священные дары, которые мне не под силу. Возьми себе, а остальное раздай другим служителям. Вы что-нибудь будете есть? — на всякий случай справился Сократ у Критона с Аполлодором и, получив отказ, распорядился: — Унеси и остальное, Скиф. Только, прошу тебя, оставь небольшой кусочек пирога. Я хотел бы угостить Ксантиппу. Если она придет… — Последние слова Сократ произнес тихо, будто адресуя их самому себе.

Скиф был не из тех служителей, которые начинают собирать чужую пищу, не дождавшись, пока обедающие выйдут из-за стола. Он с достоинством поклонился, сказал:

— Я принесу воды для омовения рук.

Когда он возвратился с дымящейся чашей и полотенцем, переброшенным через плечо, Аполлодор степенно расхаживал около стола и рассказывал:

— …И вот Херефонт, едва таща ноги, взобрался на трибуну глашатая. Благо — стражников рядом не было. «Тише, двуногие! — закричал он базарной толпе. — Я желаю говорить с вами!». Возле трибуны стали собираться зеваки и подзадоривать: «Клянусь Зевсом, он сейчас свалится! Эта пьяная образина не слепит и пары слов!». А Херефонт лишь скрипел зубами, собираясь с духом. Вы ведь знаете: он может взять себя в руки даже после седьмой чаши. И вот он тряхнул своими космами и заговорил. О, это была превосходная речь! «Он только прикидывался пьяным! Этот горбун — шпион!» — шептали в толпе. «У вас короткая память, мои соотечественники! — говорил Херефонт. — Вы забыли, как погибла некогда могущественная Троя. Неужели вы не знаете, что Троянский конь жив? Глупость, жадность, чванство, ложь, бесстыдство — разве это не Троянские кони, расплодившиеся в нашем отечестве и безжалостно топчущие священные посевы предков? Вы почему-то склонны думать, что сила афинян — в слабости врагов. Нет, нет и нет! Истинная сила — только в нашей силе. И самая губительная слабость — в нашей слабости! Мы с поразительным старанием создаем стенобитные машины для вражеских стен, но, скажите мне, кто создаст алтари и крепости в наших осиротевших душах?…»

— Что же последовало за речью? — Шарили по дну умывальной чаши пальцы Сократа — будто искали серебряный перстень, подаренный Ксантиппой; был широковат этот перстень, и пятнадцать уж зим прошло, как он бесследно исчез с безымянного пальца: то ли укатился в душистые горные травы, то ли нашел себе место в изумруднопенном Эгейском море… — Что же было после? Ушел ли он спать или же Дионис Шумный одолел благоразумие Морфея?

— Я едва уговорил его. Да простят мне боги! — Аполлодор в раскаянье поднял глаза. — Ведь я обещал разбудить Херефонта и обманул. Он был в ужаснейшем состоянии. Впервые на его каменных скулах я увидел блестки слез. «Наши отечественные свиньи все же съели человеческое дитя», — сказал он и, пока мы пробирались к шалашу, не вымолвил ни единого слова — только мычал и скрипел зубами. Теперь его храп долетает до горшечного ряда.

— Как я боюсь за него! — тихо сказал Сократ.

Старый Скиф понуро собирал рыбные закуски, складывал их в большую плоскую тарелку. Осторожно отодвинул бронзовую вазу, а когда отодвинул, подумал: зачем ее принес обстоятельный, не делающий ничего зря Критон? Была крепкостенна эта ваза и потому скорее походила на ступку, чем на пищевой сосуд. Приглядевшись, Скиф обнаружил на столе еще одну бронзовую вазу. Щемящей колокольной грустью веяло от Критоновых ваз.

— Платон, говорят, болен… — пробормотал Критон, тиская распаренные пальцы. — Хотел бы я знать, что у него за болезнь. Она свалилась неожиданно, как чума-огневица.

— Вот уже второй день его мучит жара. — Аполлодор осторожно двинулся к Сократу, увлекая за собой паутинку. — Врачи сбились с ног. Ему пускали кровь, ставили банки. Женщины решили позвать Диотиму, жрицу из храма Асклепия. Вы, наверное, слышали, что она промышляет тайной волшбой. Диотима явилась, окропила порог очистительной водой, а после попросила заварить какие-то травы. Тем временем Платон застонал: «Пить! Пить!». Я налил в ковш свежей воды и подал ему. Он уже собирался принять, но вдруг отшатнулся. Глаза у него засверкали, как у сумасшедшего. Он бросил ковш к порогу и зашептал: «Яд! Яд!». «Неужели ты не узнаешь меня? — спросил я. — Перед тобой я, твой друг Аполлодор. Могу ли я сделать что-нибудь дурное?». «Тебя обманули, Аполлодор, — зашептал он и покосился на жрицу, которая была тут же и внимательно наблюдала за больным. — В ковше — растолченные зерна цикуты, Я сразу все понял». «Хочешь, я сам испробую?» — сказал я ему, но он пришел в такое волнение, что я незамедлительно отказался. Когда женщины принесли чашу с отваром, Платон безучастно смотрел в потолок. «Ты ведь очень хочешь пить?» — ласково спросила Диотима и погладила ему руку. Он кивнул. «Позовите сюда старую кормилицу Платона, — тихо сказала премудрая Диотима. — Я знаю: она жива». Вскоре привели старую Праксагору. Руки у нее тряслись, будто она сучила пряжу. «Ты узнаешь свою кормилицу, Платон?» — спросила Диотима, но Платон не поднял головы. «Скажи что-нибудь своему мальчику, — обратилась Диотима к старой Праксагоре. — Успокой его!» Но старуха ничего не могла сказать — только плакала. Платон, лежавший в неподвижности, вдруг приподнялся: «Кто здесь плачет?» «Это я. — Она назвала себя. — Заклинаю тебя Зевсом, не уходи в Аид. Пропусти меня первой в ладью Харона!» И опять заплакала, запричитала. Диотима дождалась, когда старуха немного успокоится, и протянула ей ковш с зельем: «Напои своего мальчика, Праксагора!». Старуха с нерешительностью взяла ковш

и, удивительное дело, я не поверил своим глазам, ее руки перестали дрожать. Платон, увидев ковш, спросил: «Почему ты даешь питье в ковше? Ты же поила меня из кружки. Где моя кружка, Праксагора?». Кормилица растерялась. «Ты прав, Платон! — нашлась Диотима и быстро взяла ковш из рук кормилицы, которые опять задрожали. — Сейчас тебе принесут глиняную кружку». Диотима пошепталась с Праксагорой, с другими женщинами. Принесли кружку. Платон, не глядя, как слепой, ощупал ее и бросил на пол. Так происходило раз пять или шесть. Слуги устали собирать черепки. И тут старый привратник принес из чулана потемневшую от времени кружку. И Платон, к удивлению всех, признал ее: «Это моя кружка!». Он даже улыбнулся, и, прости меня Сократ, но в тот миг я подумал, что Платон не так уж болен. Кружку наполнили, и Праксагора подала ее Платону: «Пей, мой мальчик, пей!». Он выпил залпом и спросил: «Что ты мне дала, Праксагора? Почему парное молоко горчит?» «Но ты ведь знаешь, мой милый Платон: когда козы отведают полыни, молоко начинает горчить». Он поверил ей и опустил голову на подушку. Диотима вытерла пот у него со лба, сказала: «Спи. Тебе будет хорошо». И он уснул, как послушное дитя…

— Может быть, он поел несвежей рыбы? — допытывался Критон.

— Нет, это другое, — сказал мудрец.

— Так что же у него? Чума? Лихорадка? — Критон не отставал, заглядывал другу в глаза. Ему показалось, что Сократ усмехнулся.

— Успокойся, добрый Критон. У него не чума, не лихорадка. — Мудрец неторопливо, с частыми остановками, которые он привык делать в минуту раздумья, подошел к порожку и, поднявшись на осевший камень, сказал то, что сейчас ему представлялось самым важным: — Он выздоровеет, поверьте мне. Платон крепок.

И улыбнулся уверенной улыбкой Асклепия.

Сейчас старик думал о той странной болезни, которая овладела Платоном. Болезнь навалилась не столь неожиданно, как полагали многие. Она началась еще в те томительные для Платона часы, когда священный корабль мог со дня на день вернуться с Делоса и все же не возвращался. Когда прошло двадцать восемь дней, Платон вдруг усмотрел в происходящем магическое предзнаменование: будто покровитель философов Аполлон собрался подарить по одному дню на каждый из тридцати камушков, не хвативших Сократу для оправдания. Платон осунулся, дыхание у него стало прерывистым, словно у больного. Казалось, смерть угрожала ему, а не Сократу. С каким-то обостренным старанием Платон принимался вспоминать споры Сократа с афинскими и заезжими софистами. Однажды он признался, что хотел бы записать рассуждения Сократа, как бы дав им вторую жизнь. Мудрец возразил: «Книжные свитки тленны, дорогой Платон. Нужно писать вечными чернилами в человеческом сердце, а не теми, которые пересыхают, словно весенний ручей». Едва ли он вразумил Платона, продолжавшего и после наставлений Учителя разбирать уже порядком слипшуюся пряжу былых рассуждений. Сократ шутил: «Единственное, что Сократ утверждает с полной определенностью, это то, что он совершенно точно знает, что ничего не знает. По счастью, эта мысль кратка, и папируса на нее потребуется гораздо меньше, чем на описание полезных свойств поваренной соли». Платон не улыбался и продолжал ходить своим неуспокоенным шагом, натыкаясь на холодные тюремные стены. Однажды он подошел к Сократу и, горячечно дыша, зашептал: «Нужно бежать в Македонию, Учитель. К царю Архелаю». Сократ понял, что Платон заговаривается. «Хорошо, — сказал он. — Завтра мы отправимся в Македонию». На следующий день Платон уже не вспоминал ни о побеге, ни о македонском царе Архелае, который, желая украсить свое правление редкостным соцветьем философов, поэтов, художников и музыкантов, неоднократно приглашал и Сократа. На тщеславный зов царя откликнулись Эврипид, Зевксис, Херил Самосский, Тимофей Милетский, но афинский мудрец не принял из рук властителя позлащенных оков. Не обольстился он и предложениями Скопаса Краннонского и Еврилоха Ларисского.

— Жаль, что Платон не попрощается с ним, — Аполлодор неосторожно возвысил голос. — И Херефонт…

— О чем ты, Аполлодор? — Сократ смотрел на молодого друга несколько удивленно. — Я ни с кем не собираюсь прощаться… — И опять замолчал, ушел в свой тихий сон наяву.

Он знал, несколько дней тому назад знал, что они не придут сегодня. Их физическая близость была уже не обязательной. Если бы это было возможно, он принял бы свою последнюю чашу без чьего-либо присутствия. И теперь он старался не думать, придет ли к нему кто-нибудь еще. Однако неотвязно-житейское, для которого почему-то важен внешний обряд расставания, продолжало вымучивать сердце, спрашивало с неиссякаемым любопытством: а где твоя Ксантиппа, Сократ? Ждешь ли ты ее в столь многопечальный час?

Она навещала его почти каждый день, под вечер, переделав множество дел. Жаловалась на Лампрокла, предпочитающего урокам бабки, хвасталась своей сметкой — их виноградник, утепленный на зиму мхом, дал богатый урожай — беззлобно напоминала Сократу, как он в прошлом году купил, не торгуясь, щелястые бочки. «Ты права, — соглашался Сократ. — Нужно было брать бочки у мегарца Клеомена. Клеомен — честный человек». Они неторопливо беседовали, сидя на тюремной кровати, а маленький Софрониск ходил возле порожка, разыскивая обиталище забавного скрипуна сверчка. От рабочего платья Ксантиппы пахло навозом, едковатой козьей шерстью, ее потрескавшиеся пальцы, смазанные оливковым маслом, темновато лоснились, и, когда она поправляла выгоревшую повязку на волосах, на правой руке желто поблескивало кольцо с маленьким, забитым землей углубленьицем вместо выкрошившегося и потерянного смарагда. Он дотрагивался до ее расслабленной руки, тихо говорил: «Я не буду тебе выбирать мужа, как это делают другие, сходя в Аид. Решай сама, Ксантиппа». Она слабо улыбалась: «Старой галке не петь с соловьями». А он обадривал ее: «Ты еще молода и домовита, как царица пчел. Даже юноши засматриваются на твой стан», Ксантиппа опускала ресницы: «Не нужно курить фимиам, Сократ. Разве ты не знаешь, какая слава оплела мне чело? Я — самая злая. Громкоречивая. Лишь худородный раб прельстится твоей Ксантиппой». Губы ее подрагивали от обиды. Он успокаивал ее долго и терпеливо: «Твое дурное — только на языке. Разве сладкоречье — истинная примета добродетели?..» Она плохо слушала его и больше доверяла не словам, а самому голосу, настойчиво-мягкому, как бормотанье ворожеи.

Поделиться с друзьями: