Чтение онлайн

ЖАНРЫ

От берегов Босфора до берегов Евфрата
Шрифт:

Если, однако, между эллинизмом Антиохии и сирийской на­родностью и не было непримиримого антагонизма, противоре­чие оставалось; вовсе не случайно, что, когда к IV в. наступает время для становления самобытной сирийской литературы на народном языке, литература эта приобретает свои очертания на почтительном расстоянии от Антиохии — в северной Месо­потамии, вокруг городов Нисивина и Эдессы. Употреблявший­ся там диалект и лег в основу сирийского литературного язы­ка. Совершенно аналогичным образом литературное творче­ство на коптском языке делает тогда же свои первые шаги под знаком гегемонии так называемого саидского, то есть верхне­египетского диалекта, развившегося вдали от Александрии. Так география культуры выявляет пространственно и делает нагляд­ной духовную поляризацию, по-своему шедшую в каждой из эл­линизированных стран Ближнего Востока: что для Египта — спор Фиваиды с Александрией, то для Сирии — спор Эдессы с Антиохией.

Открылся этот спор неудержимым натиском греческого на­чала, на долгие века перехватившего инициативу. Позиция вос­точного начала долго оставалась оборонительной. Оно или ухо­дило с поля битвы за культуру в консервативную область быта и культа, или принимало навязанные ему условия игры; и тогда книжники Востока, начиная с вавилонянина Беросса и египтя­нина Манефона еще в III в. до н. э., включая иудея Филона Александрийского (I в. до н. э. — I в. н. э.), наперебой спеши­ли облечь отеческие предания в обязательную упаковку грече­ских форм слова и мысли [9] . Но если уж необходимо становиться писателем греческого языка и греческого типа, многие находи­ли для себя более заманчивым

стать попросту греческим писате­лем. По этому пути пошли наши знакомцы Мелеагр из Гадары и Лукиан из Самосаты, снисходительно посмеивающиеся над собственным сирийским происхождением. Лишь постепенно Восток готовится стать более сильным партнером диалога. Во времена Мелеагра этим еще и не пахло; но одновременно с Лукианом жил совсем другой сириец — христианский писатель Татиан. Апологетический труд последнего «Слово к эллинам» написан по-гречески и обращен, как явствует из заглавия, к гре коязычной публике; но в яростных нападках автора на все гре­ческое мы уже ощущаем не только вражду христианина к языче­ству, но и неприязнь сирийца к эллинизму, когда-то навязанно­му его предкам. Первое служит санкцией для второго. Не при­ходится удивляться, что вскоре после этого трактата, в 172 г., Татиан вернулся в родную Сирию и работал над арамейским сводным переводом Евангелий (так называемый Диатессарон, или evangeljon da-mehallete).

9

Ср.: Momigliano A. Alien Wisdom. The limits of Hellenisation. Cam­bridge Univ. Press, 1975. C. 74-122.

Сирийцы и копты

Вообще христианство послужило важнейшим стимулом для внезапного высвобождения сирийской и коптской самобытно­сти. Его роль трудно описать в немногих словах. Оно так реши­тельно потребовало переоценки ценностей эллинизма, что людям греко-римской цивилизации приходилось, принимая новую веру, смиряться перед восточными «варварами», идти к ним на выуч­ку. Образованные христианские писатели со времен Климента Александрийского (ум. ок. 215) наперебой доказывают, что эл­лины всему научились от варваров, что все науки и искусства пришли с Востока, что восточная цивилизация много древнее греко-римской; они спешат вспомнить, что Фалес и Солон, Пи­фагор и Платон искали мудрости в Египте — и притом, как им хочется думать, не у одних египтян и вавилонян, но также у на­родов Ветхого Завета: Платон оказывается учеником пророков. В раннехристианской литературе необычайно часто вспомина­ются презрительные слова, вложенные Платоном в уста египет­ского жреца, собеседника Солона в Саисе: «О Солон, Солон! Вы, греки, вечно останетесь детьми, и не бывать эллину старцем; ведь нет у вас учения, которое поседело бы от времени!» [10] И носталь­гия по материнскому лону восточной мудрости, и склонность к самокритике искони были присущи греческой культуре, но в го­ловах и сердцах крещеных адептов этой культуры подобные тен­денции делаются сильны как никогда ранее. В своей вере хрис­тиане склонны были видеть сами и предлагать другим «врачева­ние эллинских недугов» (так озаглавил свой полемический труд церковный писатель V в. Феодорит Киррский, уроженец Антиохии). Под действием таких настроений само слово «эллин» на тысячелетие становится одиозным синонимом «язычника». Мы уже видели, что люди греческого языка и греческой культуры с наступлением Средневековья стали называть себя «ромеями». У них были к тому, разумеется, основания позитивного рода, связанные с пафосом преемства государственности, но одно ос­нование негативного рода — нежелание называться «эллинами».

10

Timaeus 23В.

Не нужно ничего упрощать. Было бы абсурдно видеть в хрис­тианстве что-то вроде козырной карты в игре «Востока» против «Запада». Оно не было восточной религией, оно было универ­сальной религией, и его историческая судьба это подтвердила. Оно осталось религией Средиземноморья, когда отошла в про­шлое позднеантичная мода на восточные культы. Как вера и как сознательная программа церковной организации, христианство ни перед кем не ставило цели — ориентализировать строй грекоязычной литературы и вызвать к жизни расцвет негреческих литературных форм. Но силою вещей оно не могло не дать но­вые шансы этим тенденциям. Христианство как предмет истории религий, вообще истории идей — это одно; факт христианства как один из равноправных компонентов конкретной историколитературной и, шире, историко-культурной ситуации — совсем другое. Победа самобытности сирийского и коптского слова над диктатом эллинистической нормы не вытекала прямо ни из док­трины, ни из «сущности» христианства; она косвенно, однако не­избежно стимулировалась именно фактом христианства — на­ряду с иными, совсем иными фактами тогдашней жизни.

Напомним хотя бы о поразительной попытке сириянки Бат- Заббаи, которую греческие и латинские историки называют Зенобией, правительницы сирийского города Пальмиры, основать империю Востока, в которую к 270 г. вошли Сирия, Египет и Малая Азия. Империя просуществовала года два; но это был уже эскиз ранневизантийской, более того, раннеисламской дер­жавы, начало совершенно нового цикла, которому предстояло быть через четыре столетия продолженным в халифате Омейядов со столицей в сирийском городе Дамаске. Бат-Заббаи была язычницей, однако характерным образом проявляла исключи­тельную терпимость к своим христианским подданным и даже позволяла христианскому (еретическому) епископу Павлу Са- мосатскому играть роль первого человека в Антиохии; когда мы узнаём, какой гнев вызывало у некоторых единоверцев мирское поведение этого блистательного «князя церкви», трудно удер­жаться от чувства, что здесь и церковь встретилась со своим собственным будущим. В Риме епископа еще могли вывести на растерзание львам, а в Антиохии Павел уже чувствовал себя но­сителем официально санкционированной власти. И это не ис­ключение. В землях и городах, лежавших на границе между Римской и Персидской державами, воля к самобытности, от­талкиваясь как от греко-римского язычества, так и от иранско­го зороастризма, имела в христианстве желанного союзника. За очень популярной у сирийских христиан легендой, согласно которой полузависимое восточносирийское царство Осроена со столицей в Эдессе стало христианским еще при царе Авгаре V Черном, будто бы состоявшем в переписке с самим Христом, то есть в первой половине I в., кроется какая-то историческая реальность; во всяком случае, преемник и тезка этого монарха Авгар IX (179—216) был крещен, а граждане Эдессы гордились давностью своей приверженности к христианству. Характерно, что, когда после 216 г. Осроена была поглощена Римской импе­рией, положение христиан резко ухудшилось. Еще одним по­граничным царством была Армения; ее христианизация при ца­ре Трдате III произошла и несколько раньше (по некоторым данным, в 301 г.), и решительнее, чем в Риме Константина.

Для историко-литературного процесса особые последствия имело то обстоятельство, что христианство высвободило из уз­ко иудейского контекста и открыло всем народам ветхозавет­ный канон, по своей словесной ткани и языковой плоти, по спе­цифическим возможностям своей образности куда более близ­кий даже коптам, не говоря уже о семитах-сирийцах, нежели кумиры эллинизма — Гомер, Еврипид или Менандр. Подхватив эту традицию, христианство сейчас же ее продолжило. В исто­рии первых шагов сироязычного словесного искусства много не­ясного — недостает документации. Ясно, однако, что именно тогда произошло нечто решающее. Родным языком первохристиан и самого Иисуса был арамейский, то есть определенная фа­за того самого языка, который на более поздней стадии принято называть сирийским; и в чисто словесной плоскости донесенные в тексте Евангелий притчи, афоризмы и речения (увы, переве­денные на греческий!) предстают как предвестие будущего рас­цвета сирийской поэзии. Кое-что лучше угадывается в сирий­ских версиях Евангелий, в целом вторичных по отношению к грекоязычному канону, но очень ранних (с I—II вв.) и, по-ви­димому, сохранивших какие-то фрагменты первоначального изустного арамейского предания. Скажем, присказка из Матф. 11, 17: «Мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам печальные

песни, и вы не играли», по-гречески удержавшая так же мало, как и по-русски, от специфической «складности» настоящей присказки, звучит в обоих наиболее древних сирий­ских переводах поистине великолепно:

zemarn lekhon wela raqqedhton we'lajn lekhon wela 'arqedhton.

Здесь сирийский текст явно «первозданнее» греческого тек­ста, переводом которого он представляется. Нам напоминают, что галилейский проповедник говорил все-таки на том же язы­ке, что и сирийские перелагатели Нового Завета. Когда, побуж­даемые такими напоминаниями, семитологи принялись за опы­ты по реконструкции изначальной арамейской формы евангель­ских изречений, под медлительным ритмом греческого текста проступила сжатая, упругая речь, более похожая на энергичные стихи, чем на прозу, играющая каламбурами, ассонансами, ал­литерациями и рифмоидами, сама собой ложащаяся на память, как народное присловье [11] . Например, афоризм «Всякий, делаю­щий грех, есть раб греха» (Ио. 8, 34) дает двустишие:

11

См.: Black M. An Aramaic Approach to Gospels and Acts. 3 rd ed. Oxf., 1969.

kul de 'abed het' ah 'abhda hu dehet'a.

В основе лежит игра слов «делать» — 'abed, «раб» — 'abd. Такой же каламбурный характер имеет вопрос: «кто из вас, за­ботясь, может прибавить себе росту?» (Матф. 6, 27); «забо­тясь» — jaseph, «прибавить» — 'oseph. Вот рассматривается случай, «если у кого-либо из вас сын или вол упадет в колодезь» (Лк. 14, 5). Почему, собственно, такое сопряжение «сына» именно с «волом»? Грекоязычные переписчики со временем да­же заменили «сына» на «осла» (каковое изменение перешло в латинский и другие переводы, вплоть до русского). Но дело в том, что по-арамейски все три существительных созвучны по­чти до неразличимости: «сын» — b'ra, «вол» — b'ira, «коло­дезь» — Ьёга. Для нашего уха такие созвучия отдают чем-то не очень торжественным, и мы называем их каламбурами; но учи­тельная традиция восточных народов искони пользовалась ими как праздничным убранством речи и одновременно полезной подмогой для памяти, долженствующей цепко удержать нази­дательное слово. В этом пункте проповедь Иисуса, звучавшая перед жителями северной Палестины по-арамейски, не отлича­ется от проповеди Гаутамы Будды, звучавшей полтысячелетия ранее перед жителями северной Индии на языке пали:

appamado amatapadam, pamado maccuno padam appamatta na miyantti, ye pamatta yatha mata [12] .

И там, в Индии, почти каламбурное сцепление слов закрепля­ло в уме сцепление понятий («бес-суетность», appamado — «путь бес-смертия», amatapada). Серьезно это было или несерьезно? Се­рьезнее некуда. Но это не солидная, специфически «буржуазная» новоевропейская серьезность пуритан, да и не «возвышенное» в античном вкусе. «Возвышенное» — слишком греческая катего­рия, в ней слишком много эстетизма, культа культуры и пафоса дистанции, чтобы иметь какое-нибудь отношение к поэтике Дхам- мапады и тем паче Евангелий. Библейское мироотношение, выра­зившееся в самой лексике древнееврейской и арамейской речи, живет антитезами «жизни» и «смерти», «мудрости» и «суеты», «закона» и «беззакония», оно различает святое и пустое, важное и праздное — только не «возвышенное» и «низменное»: послед­няя антитеза полагается лишь культурой, ориентирующейся на категории греко-римской классики, и вне ее лишается смысла. Нам лучше на время забыть об аттической мере и правильности, о величавой осанке Ватиканской статуи Августа, о звоне латыни Вергилия. Полезнее помнить о фигурах с надгробий Пальмиры, которые бывают почти смешными с точки зрения классического вкуса, но глаза которых умеют заглянуть прямо в наши глаза. Что в этом мире «серьезно»? Уж кто был серьезен до суровости, до жгучей напряженной сосредоточенности, так это Ефрем Си­рин, самый большой сирийский поэт IV в., к поэзии которого от арамейских афоризмов Евангелий ведет очень прямая, просмат­риваемая дорога. Биографы Ефрема свидетельствуют, что уви­деть его смеющимся едва ли кому удавалось. Но одно из его сти­хотворений имеет акростих «Ефрем, Ефрем, Ефремка» (aphrem, aphrem, pre'muOn'), и здесь даже нельзя говорить о стилистичес­ком «снижении»; снижение предполагает концепцию «высокого стиля» как свой коррелят и точку отсчета, как центр для своей эксцентрики, но Ефрем сам находится в центре своей словесной сферы и нимало не эксцентричен.

12

 Цит. по: Дхаммапада / Пер. с пали, введение и комментарии В. Н. Топорова. М., 1960. С. 136.

 Ср.: Болотов В. В. Из истории церкви Сиро-Персидской. С. 111.

Когда мы говорим о таких явлениях, как евангельские изре­чения и акростих Ефрема, очень трудно и очень важно разделять в уме два различных аспекта — общехристианский и специфи­чески арамейский, сирийский, шире — ближневосточный. Тон уничижительного и горестного вздоха над самим же собой, над грешным Адамом в себе, так же необходимо и закономерно вытекает из коренной установки христианства, как и смягчаю­щий интонацию, «утешающий» лепет уменьшительной формы. Еще в псалме 130 было сказано: «Не смирял ли я и не успокаи­вал ли души моей, как дитя, отнятое от груди матери? Душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди». Роль диминутивных форм для христианской словесности, особенно низовой, можно наблюдать, как известно, в различные эпохи и в различных язы­ковых сферах — от греческого «койне» Нового Завета (где и хананеянка сравнивает себя с «собачками» или «щенятками», ко­торым перепадают крохи с хозяйского стола, и апостол Иоанн называет свою паству «детушки») до ранних текстов францис­канского движения на итальянском языке в XIII—XIV вв. (где и Франциск — не «бедняк», а «беднячок», «Poverello», и легенды о нем — не «цветы», а «цветочки», «Fioretti»). Но в греческой и латинской языковых традициях была ощутимая для образован­ных людей, хотя бы и христиан, норма антикизирующего вкуса и высокого стиля, которая на правах преднаходимого проти­востояла подобным тенденциям, ставя их в принудительные от­ношения противоположенности себе, оттесняя на периферию «большой» литературы, навязывая им статус стилистической не­полноценности, может быть, умилительной, даже святой, но не подлежащей принятию всерьез в плане эстетическом и требую­щей некоего исправления (впоследствии византийцы переписы­вали ранние жития святых, приглаживая их слог по античному образцу). Ни в арамейской языковой традиции евангельских вре­мен, ни в сирийской языковой традиции времен Ефрема ничего схожего просто не было. Отсюда сила и уверенность, с которой определенные возможности видения мира и его выражения в сло­ве прорываются для начала именно здесь, за пределами греко- римской сферы, чтобы затем дать пример литературному твор­честву на «классических» языках. Так должны оцениваться ара­мейские «каламбуры» Евангелий, историческое продолжение которых — энергичные, резкие созвучия в стихах Ефрема:

Kti bat bgalyata  sbihat bkasyata 'mirat bkaryata tmihat bsetlata... [13]

А в дальнейшей перспективе, на расстоянии еще двух столе­тий, и греческий язык обнаруживает способность к этой совер­шенно неклассической, чрезмерной для античного вкуса плот­ности звуковой орнаментики. Византийский гимн VI в., кото­рый называется «Акафист», то есть в буквальном переводе «Песнь, при воспевании которой не должно сидеть», весь напи­сан вот так:

13

Перевод совсем не может передать звукового рисунка и лишь от­части дает понятие о смысловой и синтаксической структуре, поддер­жанной этим рисунком:

Изложил в откровении,

восхвалил в утаении,

явил в сокращении

чудо в наслаждении.

(Песнь I о Рае, I, 9-12).

Поделиться с друзьями: