От мира сего
Шрифт:
— У нее трудный характер, труднее, кажется, не бывает.
— В кого это она такая? Наверно, в мужа?
Серафима Сергеевна покачала головой:
— Что ты, нет. У мужа характер ангельский. Сама не знаю, в кого она удалась: может быть, в меня?
— В тебя?
Он пожал плечами.
— Нет, у тебя характер не вздорный, не плохой, просто случались не всегда объяснимые, не во всем понятные для меня поступки.
Впрочем, он не стал таиться, спросил прямо:
— Скажи правду: что случилось тогда?
Должно быть, это мучило, не давало ему покоя
Она улыбнулась, хотя ей вовсе не хотелось улыбаться.
— К чему ворошить старое? Не все ли равно теперь, как получилось, так или иначе?
— Нет, — серьезно ответил он. — Не все равно.
Нагнулся, поднял с земли желтый, ломкий лист.
— Конечно, дело прошлое, ты права, теперь уже что говорить о том, чего никогда уже не вернуть. И все же, поверь, я так ничего не сумел понять, как ни старался.
Сдвинув брови, пристально разглядывал лист, словно никогда раньше не приходилось видеть упавшие листья.
Поднял на нее глаза.
— Так как же, можешь хотя бы теперь объяснить, что тогда получилось?
Она все молчала. Не хотелось ни говорить, ни доказывать, к чему, в самом деле, ворошить прошлое? Вдруг почудилось, все вернулось сызнова, рука ее как бы ощутила три картофелины, украдкой положенные Леной в ее карман, и опять перед глазами встало бледное лицо городской, пережившей войну девчонки, которой никак не удавалось наесться досыта.
«Я бы не стала жить без папы, — сказала Лена. — Ни за что не стала бы!»
Серафима Сергеевна долго крепилась, но не выдержала, заплакала. Она не хотела плакать, однако, как ни старалась, не могла превозмочь себя. Она плакала не потому, что расстается с ним, теперь уже, конечно, навсегда, не потому, что жизнь прошла, пролетела, осталось, как говаривала некогда бабушка, совсем ее немного, на самом донышке; было горько от того, что нечего было ответить, и еще от того, что многое хотелось, но так и не суждено было сказать ему.
«У меня должен был быть ребенок от тебя, должен был, да вот — не получилось…»
Слезы текли по ее щекам, она словно бы не замечала их.
«Ты ничего не знал. И не надо, пусть будет так».
— Перестань, — тихо произнес комбат. — Что это с тобой, Симочка? Не надо, прошу тебя…
Они стояли в дальнем конце перрона, к счастью, там никого не было, никто ее не видел. То-то, наверное, удивились бы люди, если бы увидели несчастное, зареванное ее лицо. Что бы подумали тогда? А ничего бы не подумали, только одно: расстаются двое, уже сильно немолодые, расстаются, скорее всего, навсегда. Больше уже не придется встретиться. Так оно, в сущности, и есть на самом деле.
Комбат вынул из кармана платок, осторожно вытер ее глаза и щеки. Спросил негромко:
— Как, наплакалась? Полегчало малость?
Она кивнула.
Однажды, было это немыслимо давно, он так же спросил ее, когда она долго, безутешно плакала: от мамы целый месяц не было ни строчки.
Сказал тогда:
«Вот увидишь, завтра ты получишь письмо, даже целых два. Веришь мне?»
Она всхлипнула в последний раз:
«Верю».
И что же? На следующий день, к вечеру, получила
от мамы два письма.«Ну, что? — он радовался, должно быть, не меньше ее. — Теперь полегчало? Кто был прав? Будешь теперь всегда и во всем мне верить?»
«А как же, — сказала она, чувствуя себя безмерно счастливой. — Как же тебе не верить?»
Серафима Сергеевна бегло глянула на часы.
— Еще есть время, — заверил ее комбат. Сказал почти весело: — Больше не буду тебя ни о чем спрашивать. Клянусь, никогда не спрошу ни о чем…
«Больше нам не придется ни спрашивать друг друга, ни отвечать», — подумала она и опять промолчала.
Мысленно она словно бы заново перелистала всю свою жизнь. Нет, она не жалела ни о чем. Призналась самой себе: все случилось именно так, как и должно было случиться, только так…
Он спросил тихо:
— Наверно, с дочерью у тебя трудные отношения?
— Очень трудные, — призналась она.
— Разменяй квартиру, ни к чему жить вместе, раз такое дело.
— А мы и так живем отдельно, просто Вася сейчас временно живет у меня.
— Понятно.
Она заговорила быстро, словно боясь, что ее перебьют:
— Ты не думай, я люблю ее, у меня никого нет ближе Васи, но трудно с нею ужасно, иногда кажется, будто идешь по минному полю, не туда шагнешь ненароком и — готово, взорвешься…
Он не перебивал, лишь время от времени взглядывая на нее.
— Ей не везет, она красивая, может быть, даже талантливая, но ее в театре не любят, не дают роли, все время плетут против нее интриги, всякие козни…
Серафима Сергеевна вдруг поняла, сейчас она говорит не своими, а Васиными словами, так всегда утверждала Вася, ей не везет, к ней придираются, плетут против нее козни, интриги, а она беззащитна, одинока в этой неравной борьбе…
— Это она так считает или ты тоже? — спросил комбат.
Несколько мгновений Серафима Сергеевна молчала. Потом сказала, не в силах скрыть своего удивления:
— Откуда в тебе это?
— Что именно?
— Почему ты все как есть понимаешь? Ты что, экстрасенс?
— Это еще что такое? — спросил он.
— Есть такие люди, большей частью врачи, они все понимают без слов.
— Я хорошо знаю тебя, — просто сказал он. — Знаю и хочу, чтобы тебе полегче жилось.
«Если бы ты жил со мной, мне было бы легко, — подумала она, — мне было бы легко, защищенно, тепло, потому что только с тобой я могла бы быть счастливой…»
На миг закрыла глаза. Снова увидела Лену, такой, какой она была тогда, когда провожала ее на гатчинском вокзале. Нет, все произошло так, как и должно было произойти, не иначе. Все верно, до самого конца.
— Однако, — комбат глянул на часы, — осталось семь минут, пошли обратно.
Он стал возле окна, в вагоне хотел было открыть стекло, но не сумел, окно не открылось, очевидно, в вагоне действовал кондиционер.
Серафима Сергеевна снизу вверх смотрела на него. И он тоже смотрел на нее, очень серьезно, сдвинув брови, слегка прикусив нижнюю губу, так он всегда делал раньше, когда крепко задумывался над чем-либо.