От мира сего
Шрифт:
Стас был известный в нашем районе бабник, не пропускавший ни одной мало-мальски смазливой девушки.
Сколько раз местные сердцееды били его смертным боем, сколько раз грозились выбить все какие есть зубы и переломать кости, один парень из соседнего, Костянского переулка, у которого Стас умыкнул возлюбленную, дал клятву снять скальп с головы Стаса: парень был начитанный, особенно предпочитал романы Купера и Кервуда.
Уж не знаю почему, но клятвы своей он не сдержал, наверное, попросту испугался. А Стас продолжал влюбляться и влюблять в себя женщин
Когда Стас женился, все его соперники облегченно вздохнули, теперь, подумали, все, баста, больше не будет ничего такого. Куда там…
Стас был маленького роста, носил очки с выпуклыми стеклами по причине сильной близорукости, из-за близорукости его и на фронт не взяли, рано полысевший, с плохими, редкими зубами.
Но, несмотря на невидную внешность, имел бешеный успех у женщин, может быть, благодаря ласковой манере обращения, ибо всех решительно он называл лапушкой, киской, солнышком, всем любил дарить цветы или шоколадки.
Предметы его увлечений были иной раз старше его самого, но это обстоятельство нисколько не смущало Стаса, он говорил:
— В каждом возрасте своя прелесть, надо только уметь увидеть ее и оценить так, как следует…
Жена Стаса, властная женщина, высокая, много выше его ростом, румяная, густобровая, пилила Стаса по целым дням, обвиняя в вероломстве и прочих грехах, а он в ответ неизменно нежно оправдывался:
— Да ты что, лапушка! Перестань, мое солнышко, лучше тебя, ты же знаешь, для меня никого нет…
В конце концов жена начинала рыдать трубным басом, слышным во всех этажах нашего дома, а Стас, успокоив ее, как мог, клятвенно заверив, что никогда ни за что ни на кого не глянет, опять завязывал новые шашни и опять попадался, и опять жена ругательски ругала его, рыдала в голос и верила его обещаниям…
— Слушай, — сказал Стас, выпуклые стекла его очков блеснули, словно бы отразив солнечный луч. — В нашем госпитале много раненых. Им бывает скучно, сама понимаешь. Что, если бы ты приходила туда?
Я спросила:
— Разве им будет веселей, если я приду?
— Безусловно, — заверил Стас. — Ты им почитаешь, письмо напишешь, расскажешь что-нибудь такое, наконец, споешь, ведь ты, кажется, хорошо поешь, солнышко?
Я пожала плечами. Втайне я считала, что у меня отличный голос, совсем как у Тамары Церетели, у меня было несколько ее пластинок, и я пела так, как она, с придыханием, нарочито хриплым голосом.
Выбирала я исключительно цыганские романсы из ее репертуара: «Корабли», «Стаканчики граненые», «Мы только знакомы», «Караван».
— Вот и хорошо! — воскликнул Стас. — Значит, договорились!
С самого начала я решила — бывать в палате, которая раньше была моим классом, в довольно большой комнате с двумя окнами.
Когда я открыла дверь бывшего своего класса, я первым делом глянула на второе окно: там я сидела, именно там, возле самого подоконника.
Я поздоровалась с теми, кто находился в палате, их было трое — Любимов, Тупиков и Белов, села возле стола, стоявшего посередине.
— Нам уже
сказали, что придет сюда одна очень славная девочка, — сказал Любимов.— Знаете, я раньше училась в этом классе, — сказала я. — Здесь была наша школа.
Любимов нисколько не удивился.
— Бывает, — сказал. — Почему бы и нет? Всяко бывает…
Самый изо всех молодой, Тупиков вглядывался в меня с откровенным любопытством.
Я невольно смутилась.
Любимов сказал:
— Чего это ты на девочку уставился?
— Она на мою сестренку похожа, — ответил Тупиков.
— Как же, похожа, — проворчал Белов.
Это были первые слова, которые довелось услышать от него.
Он был старше всех, все больше лежал, закрыв глаза.
Я быстро поняла, когда стала приходить в эту палату, что характер у Белова не из легких, однако его можно было понять.
Самый молодой в «нашем» отделении доктор Аркадий Петрович сказал о нем однажды, придя в очередной раз в палату:
— Фашисты старались изо всех сил, и не их вина, что ты выжил…
— Знаю, — коротко ответил Белов.
Однажды я пришла в палату с гитарой.
— Это еще что такое? — вскинулся Тупиков. — Никак петь будешь?
— Попробую, — ответила я. И стала мысленно прикидывать, что бы спеть. Решила «Ямщик, не гони лошадей».
У бабушки была старая-престарая граммофонная пластинка знаменитой певицы Вари Паниной, которая, по словам бабушки, некогда гремела на всю Россию.
Варя Панина пела этот романс сперва тихо, как бы шепча кому-то на ухо, потом все более разгораясь, голос ее креп и звучал все сильнее, все ярче.
Я пробежала пальцами по струнам:
Ямщик, не гони лошадей,
Мне некуда больше спешить,
Мне некого больше любить…
Все слушали меня молча. Потом, когда я замолчала, Тупиков сказал:
— Спой еще что-нибудь…
— Что бы ты хотел?
— Все равно, что тебе нравится…
Тупикова перебил Любимов:
— Давай опять то же самое…
И я снова начала сперва тихо, едва слышно, потом все явственней, все громче: «Ямщик, не гони лошадей…»
И вдруг Белов, лежавший возле окна, привстал на кровати. Серые в темных ресницах глаза его лихорадочно блестели. Я впервые заметила седину, сквозившую в его темно-русых волосах.
— Перестань, девочка, — глухо сказал он. — Очень тебя прошу…
Я мгновенно кончила петь. Тупиков спросил удивленно:
— Это еще почему?
— Тебе что, не нравится, как она поет? — спросил Белова Любимов. — Или никак вспомнил о чем-то, о чем бы лучше позабыть?
Белов не ответил ему, закрыл глаза.
Потом снова открыл глаза.
— Ты не сердись, девочка, на меня что-то нашло нынче…
— Я не сержусь, — ответила я.
Однако больше уже не приносила гитары, и, хотя все они, даже тот же Белов, уговаривали спеть что-нибудь, я больше никогда не пела.