От Монмартра до Латинского квартала
Шрифт:
Несмотря на все это, она была прекрасная женщина и трогательно заботливая. Она, например, способна была специально подняться наверх, если утром морозило, чтобы предупредить меня:
— Наденьте сегодня теплое пальто, сударь, потому что ужасно холодно…
А если я на несчастье кашляну при ней, она мчалась в аптеку и возвращалась с огромной бутылкой какого-нибудь отвара, с горчичниками, с мазью, с порошками аспирина, с микстурами и с двадцатью какими-то снадобьями, за которые я потом должен был платить аптекарю.
XVI
В названии той набережной, где я жил, имеется тринадцать букв. И, так как я жил как раз в доме номер тринадцать, Макс Жакоб уверял меня, что это сулит удачу.
Увы! Сколько я, вопреки всем этим благоприятным предзнаменованиям, перенес разочарований, вежливых отказов со стороны издателей! Сколько понадобилось упорства, чтобы не пасть духом! Я не унывал. Я обивал пороги журналов, предлагая рассказы, за которые мне, если их брали, платили по сто су. Я писал поэмы. Я радовался жизни. Какое счастье — жить! Пускай меня выпроваживали отовсюду, куда я являлся со своими произведениями, — это не имело значения! Я выбрал свою дорогу и, глотая все эти неудачи, не отчаиваясь, весело говорил себе: «Придет мой день!» — и не думал о неудачах.
Если бы только не сроки платежей, которые меня всегда заставали без гроша в кармане и вынуждали занимать деньги у Гюбера или у моих знакомцев с улицы Бучи, — я чувствовал бы себя счастливейшим из смертных. Но, впрочем, что платежи? Выпутываться я привык, а Гюберу, выручавшему меня, я платил не деньгами, а песнями. Не терзаться же мне теперь по этому поводу? Пожалуй, оно было бы поздновато! Да к тому же все мы в то время переживали такие затруднения, даже сроки платежей у нас, совпадали, — и никогда, ни разу, не жаловались на жестокость судьбы, потому что твердо верили, что придет время — и она нам улыбнется.
Помнишь ли, Марио, ту ночь под Рождество, когда мы сидели битых три часа на террасе «Двух обезьян» перед кружкой холодного, как смерть, пива, дрожа от стужи и мокрые до нитки? Лил дождь. Ну, и ночка была! Она крепко врезалась мне в память. Ты обыкновенно ночевал у Родэна, у которого служил секретарем, в Медоне, среди мраморных статуй, и, просыпаясь, пугался их. Но Родэн тебе отказал от места, и у нас оставался один франк на двоих. Да. И все-таки — это была прекрасная ночь! Такая пустынная, с ее огнями таксомоторов и фиакров, мчавшихся мимо во мраке, такая горьковато-влажная! В воздухе носился запах каких-то растений. Быть может, это был аромат мокрых от дождя каштанов на бульваре. Мы проходили мимо колбасных, засунув руки в карманы, не останавливаясь, потому что вкусный запах щекотал нам ноздри. Мы были молоды. Мы говорили о наших книгах, о друзьях. Мы читали друг другу вслух стихи. Влажный ветер, огни, черные улицы квартала нас возбуждали до такой степени, что мы забывали о своей бедности и уносились на крыльях надежды.
Помнишь ли… Но к чему вспоминать? Мы пережили столько таких ночей, что одной больше, одной меньше — не все ли равно? «Такова жизнь», — сказал кто-то, — и он был прав.
Если бы мы захотели считать утраченные мгновения, мы оба никогда не кончили. И все же — я не забыл ничего из наших восторгов, наших увлечений, наших порывов, наших излияний — и искренней дружбы, которая нас связывала, связывает и поныне. Что было нам за дело до дождя, до ветра,
до зимней стужи, до лишений и разочарований каждого дня? Они не имели над нами власти, не устрашали нас. Дорэн, однажды вечером, поделился со мной своим планом:— Если все будет идти дальше так же, как теперь, я сяду на мой велосипед и укачу в Марсель на месяц, чтобы переменить климат.
— В Марсель?
— Да, а то в Касси.
Мы же не могли уезжать так далеко, потому что у нас не было велосипедов. И нам оставалось, не «переменяя климата», дышать все тем же воздухом улицы Бучи.
В ту пору в нашу компанию затесался один прелюбопытный малый, который особенно заинтересовал меня благодаря своей скрытности и загадочному виду. Он писал статейки в маленьких журналах и газетах под полным таинственности псевдонимом «Zavie», который в типографиях упорно переделывали в «Zavie». И мы все шутя стали звать его «Za la vie — Za la mort». Эта кличка так понравилась нашему новому приятелю, что он милостиво на нее отзывался, а в виде реванша называл меня зловещим тоном «Франсис Карцер» и делал мне гадости.
Это была его слабость. Он любил подводить других и хохотал только, если его проделки удавались. Прядь волос, свисавшая ему на лоб, его рассчитанная холодность придавали Эмилю Зави странное сходство с Наполеоном в молодости. У него был быстрый и проницательный взгляд, выправка и застенчивость — как у какого-нибудь младшего офицерика, и, если он иногда изменял своей обычной замкнутости, то быстро спохватывался. Мы знали о нем очень мало, вернее — ничего. После полудня он работал у Бернуара, правил корректуру, говорил мало, покидал нас около шести часов и исчезал до следующего утра, а утром являлся снова в типографию со своей неизменной сигарой в зубах. Если он и писал когда-нибудь украдкой стихи, он их никому не показывал. Да что стихи! Он едва решался указать ошибку или придать более правильный оборот фразе, когда типографы спрашивали его мнения. Когда Бернуар выпустил в свет маленькую книжонку под названием «Сожаления об утраченном», Зави сказал: «А не лучше ли было бы не писать ничего?»
Бернуар его раздражал и возмущал своими небрежными и развязными манерами, и я должен сказать, что разница в характере этих двух замечательных джентльменов была весьма комична. И, когда Зави говорил о Бернуаре, голос его обрывался от волнения. Он, всегда такой спокойный и сдержанный, размахивал руками так, что нельзя было удержаться от смеха.
Как-то раз, когда я начал его уговаривать легче ко всему относиться, Зави пробурчал:
— Пойдем, выпьем стаканчик.
И потащил меня за рукав по улице, не отпуская до той минуты, пока мы не очутились в глубине темной улицы Сены, перед какой-то убогой закусочной. В царившей там тьме я разглядел деревянные столы без скатертей, расшатанные скамьи, стойку, уставленную тарелками и бутылками. Зал походил на трапезную какого-нибудь монастыря. На полу — опилки. На стенах — беловатые мертвые отсветы, проникавшие сквозь крошечные оконца и вызывавшие какое-то противное оцепенение.
— М-сье Зави? — произнес сонный голос. — Вы, уже!
— Я не завтракать пришел, еще не время, — отвечал мой спутник. — Но зажгите-ка газ, пожалуйста, и дайте нам вина!
Зажгли газ.
— Здесь премило, — заметил я, чтобы прогнать тягостное ощущение, которое вызывала во мне эта пещера. — Довольно чисто… я и не знал…
— А я давно знаю, — резко сказал Зави.
Он вздохнул и добавил:
— Вот уж пять лет я здесь столуюсь. Надо иметь крепкий желудок, чтобы выдержать это.