От Монмартра до Латинского квартала
Шрифт:
— Еще бы!
— Пять лет!..
Он наклонился ко мне и сказал тихо:
— Я называю это не «есть», а «кормиться». А затем — я регулярно хожу к Гавасу, чтобы за ночь заработать столько, сколько мне нужно на комнату, прачку, еду. А ты бы мог так?
— Как здесь уныло!
— Да. И сыро. Вообще — отвратительно. Сюда приходят только несчастные, неудачники, бедняки, которые пьют здесь эту омерзительную кислятину. За твое здоровье!
Кислятина действительно была омерзительна.
— Да, — продолжал он с видом мрачным и надменным, когда опустели наши стаканы, — вот так и живу, видишь ли… утром — пишу для себя, после полудня — строчу у Бернуара, а с шести до двухтрех часов ночи — работаю в Агентстве.
— Но как тебя хватает на все это?
—
Я был поражен, поняв вдруг, какой ценой мой приятель платит изо дня в день за право жить вне мира реальностей. Он мне показался в эту минуту так непохожим на других, что я не смел больше смеяться и пожал ему руку.
Да и не до смеха мне было. Тошнотворный запах, царивший в этой казарме, душил меня, вызывая тоскливое беспокойство. Я говорил себе, что Зави пошел по ложному пути, что он не прав, предпочитая риску это убогое существование, принимавшее его. В его возрасте люди бросаются, очертя голову, в воду и не думают о свиной котлетке. Если эти котлеты к ним приходят — хорошо, если они не приходят — мы не ставим в зависимость от этого свою жизнь и помним, что, чем крупнее риск, тем крупнее удача. Отчего бы не надеяться на удачу? Это значило бы сдаться раньше времени. Я попытался изложить свое мнение Зави.
— Да, ты так думаешь? — усмехнулся он.
— Я убежден в этом!
— Ну, для тебя-то это, может быть, и возможно, — с горечью сказал Зави.
— И для тебя тоже. Попробуй!
— Нет.
— Послушай! — вскричал я. — Я издыхал с голоду, как и другие, и это меня ничуть не запугало. Попытайся — и увидишь, что никто в конце концов не умирает от такой жизни.
— Возможно, — отвечал он.
И, подозвав жестом служанку, он попросил убрать бутылку и стаканы, потом, так как наступал час его завтрака, он посмотрел меню и заказал:
— Супное мясо с капустой и чашку кофе.
Боже, как быстро я после этой ночи научился видеть насквозь Эмиля Зави, все его мины, позы, его романтическую таинственность и манеру избегать всяких объяснений! Теперь у меня ко всему этому был ключ — и я не видел в его тайне ничего ни необычайного, ни положительного, напротив. Чем больше я журил моего приятеля, тем больше он от меня отдалялся. Однажды вечером, в Сен-Жер-менском сквере, меня взволновал один его жест: он нашел подле скамейки на земле 20 су и положил их в карман.
— Двадцать су!! — вскрикнула с завистью нищая, которая видела, как Зави поднял монету. — Да, — отвечал Зави. — А почему это вас так удивляет?
— А мне, — сказала женщина, — мне никогда еще не удавалось найти больше двух су… Я ищу… и иной раз, случайно…
— Да, двадцать су — это недурно!
— Еще бы!
И, так как я ожидал от этого странного человека поступка, который бы возвысил его в моих глазах, он вынул 2 о су из кармана, удостоверился, что монета — настоящая, и с большим самообладанием заявил:
— А я всегда нахожу не меньше двадцати франков, в противном случае я не считаю нужным себя утруждать.
И, думая, что я не вижу его забавного маневра, он бросил монетку на землю, к ногам нищей, и зашагал прочь с весьма «стендалевским» видом.
Вот каковы мы были! Кто бы ни являлся нашим идолом — Стендаль или Вийон, мы скорее дали бы себя разрубить на куски, чем отреклись от этого бога, в служение которому мы вносили большую искренность и бескорыстие. Всегда, во всякий час дня и ночи, это служение стояло для нас на первом плане, — и не знаю, краснеть ли нам за себя, или скорее мы имеем право с законной гордостью сказать себе, что то было славное время, и упомянуть его вздохом сожаления и улыбкой.
К чему лгать? Без этой восторженности, этих увлечений жизнь была бы для нас не более как длинной и печальной цепью всякого рода испытаний,
тягот, лишений, бессмыслицы, и не раз мужество изменяло бы нам. Мужество? Смысл жизни, а с ним и это горькое убеждение, что для литературной карьеры требуется не столько дельная голова, сколько желудок страуса и дубленая кожа.Фредэ нам преподал эту истину, начертав на ставнях «Кролика» следующее изречение:
«Первая обязанность порядочного человека — иметь хороший желудок».
Правда, то было на Монмартре, но мы сохранили в памяти этот урок, и он нам пригодился.
Когда Ролан Доржелес, однажды вечером, встретил меня, слоняющегося по Парижу без гроша за душой и, приведя в редакцию «Homme Libre», устроил там в качестве художественного критика, разве я взял бы эту работу за 50 франков в месяц, если бы не помнил уроков Фредэ? «Тигр» [17] платил очень мало. Ну, так что ж? Все же это были верные 50 франков ежемесячно — и я был очень доволен. Андрэ Билли работал в той же газете. Он-то, без сомнения, зарабатывал гораздо больше и в своих роговых очках казался человеком, не склонным к кипениям и волнениям. Его элегантность меня ошеломляла. Его холодные и вежливые манеры, любезность, которую он не старался выставлять напоказ, наши беседы, когда мы возвращались вместе пешком с бульваров на левый берег, дали мне определенное представление об этом человеке. Но как трудно было приноровляться к натуре совсем иного склада, чем моя! Мне это никак не удавалось. Билли же мудро, солидно умерял мой пыл, и под его влиянием я стал меньше растрачивать себя.
17
«Тигр» — прозвище Клемансо, редактора «Homme Libre».
Ах, эта стряпня в «Homme Libre»! Сотрудничал там и Жан Пеллерен — составлял «литературную хронику» на второй странице, рядом с той, которую писал я — по вопросам живописи. И эти 50 франков в месяц, получаемые за ежедневные статьи, казались нам верхом благополучия, потому что, кроме всего прочего, они давали нам возможность встречаться раз в день в бюро Клемансо.
Доржелес, Билли, Пеллерен… А скоро я включил в число моих друзей и Адриена Бертрана. Он был слишком поэт, чтобы удовлетвориться работой в газете, и писал «для души» стихи, которые печатал в никому неизвестных маленьких изданиях, не имевших ни читателей, ни тиража. Это была крупная фигура, Адриен Бертран, — и, кроме того, он был мне верным товарищем в среде, где все, кроме секретаря редакции, Гомболя, меня едва терпели. Мы были прежде всего поэтами, нас тянуло друг к другу, и на свою работу в газете мы смотрели как на ремесло, на средство зарабатывать хлеб — и только. Между тем как другие сотрудники, сильно втянувшиеся в журналистику, думали прежде всего о выгодах и преимуществах такого рода деятельности и не собирались ее менять на чисто-литературную.
На мое счастье, тогда только что появился в журнале «Mercure de France» мой роман «Jesus la Caille», и это в глазах патрона делало меня уже не любителем, не писакой, а настоящим писателем. Однако мой роман не особенно высоко котировался в этой среде, и Адриен Бертран, написав о нем статью, долго не мог добиться, чтобы эту статью напечатали. Он сердился, объявил главному редактору, что уйдет из «Homme Libre», если его статью не пропустят, — и только тогда ему уступили, — и моя слава еще более возросла. Из хроникера я в то время превратился в репортера. Меня командировали в предместья, чтобы собирать материал и описывать затем в ярких красках преступления, несчастные случаи, самоубийства. Меня гоняли к крупным торговцам жемчугом, о которых «говорили», к политическим деятелям, к консьержам, к мошенникам, на кладбища, куда хотите! Я интервьюировал забастовщиков, которые не желали отвечать, генералов, посылавших меня к чорту, а когда злобой дня стало похищение «Джиоконды», меня командировали и к самому господину Бонна, который не дал мне вымолвить слова и с позором выгнал вон.