Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Отчёт перед Эль Греко
Шрифт:

Думаю, если бы незримое могло стать зримым, в те часы я увидел бы, как окрепла моя душа. Я чувствовал, что за несколько часов из ребенка я вдруг стал мужчиной.

Так прошла ночь. На рассвете гул стих, смерть удалилась. Мы осторожно окрыли дверь, высунули головы наружу. Несколько соседок робко приоткрыли окна и наблюдали за улицей. Турок, продавец бубликов, плешивый, с тоненьким голоском, как раз проходил мимо с огромным лотком на голове, нараспев расхваливая свои бублики с корицей и сезамом. Какое это было счастье, что все возродилось вновь, и мы словно впервые видели небо, облака и лоток, нагруженный ароматными бубликами… Мать взяла мне один, и я принялся жевать с несказанным наслаждением.

– Мама, резня миновала? – спросил я.

Мать

перепугалась.

– Молчи! Молчи, сынок, не накликай ее! Она может услышать свое имя и вернуться.

Я написал слово «резня», и волосы встали у меня дыбом от страха. Потому что тогда, когда я был ребенком, это слово состояло не из пяти стоящих рядом букв алфавита, но было страшным гулом, ногами, стучавшими в дверь, ужасными образинами с ножами в зубах, и еще вопящими по всему кварталу женщинами и мужчинами, которые, стоя на коленях за дверью, заряжали ружья. И некоторые другие слова для нас, чье детство прошло на Крите в те времена, тоже обильно источают кровь и слезы, а над ними пребывает целый распятый народ. Слова эти – свобода, Святой Мина, Христос, восстание…

Тяжела и безрадостна судьба человека, который пишет, потому что он, естественно, вынужден пользоваться словами, то есть преобразовывать свой внутренний порыв в неподвижность. Каждое слово – очень твердая скорлупа, внутри которой пребывает огромная взрывная сила, – чтобы понять, что она желает выразить, нужно дать ей взорваться внутри, подобно мине, и освободить таким образом пребывающую в заточении душу.

Один раввин, отправляясь на молитву в синагогу, составлял завещание и с плачем прощался с женой и детьми, потому что не знал, вернется ли после молитвы живым. «Потому что, – говорил он, – когда я произношу какое-нибудь слово, например: “Господи…”, слово это разрывает мне сердце, ужас овладевает мной, и я не знаю, смогу ли перейти к следующему слову – “…помилуй”».

О, если бы кто-нибудь мог читать так песню, или слово «резня», или письмо любимой женщины, или этот «Отчет», составленный человеком, который много боролся и очень мало чего достиг в жизни своей!

На другой день рано утром отец взял меня за руку и сказал:

– Пошли!

Мать испугалась:

– Куда ты ведешь ребенка? Ни один христианин еще не вышел из дому.

– Пошли, – повторил отец, открыл дверь, и мы вышли.

– Куда мы идем? – спросил я, и рука моя задрожала в его огромной ручище.

Я огляделся вокруг. Всюду пусто. На углу два огромных турка мылись у фонтана, и вода от этого становилась красной.

– Страшно?

– Да.

– Ничего. Привыкнешь.

Мы свернули за угол, и пошли к портовым воротам. Один из домов еще дымился, несколько дверей лежали вышибленные, а на пороге там была еще кровь. Мы пришли на площадь с фонтаном, украшенным львами. Рядом с фонтаном стоял старый платан. Отец остановился, вытянул руку:

– Смотри!

Я посмотрел на платан и закричал: трое повешенных покачивались там друг подле друга, босые, в одних рубахах, с высунувшимися, позеленевшими языками. Я отвернулся, не в силах смотреть, и охватил руками отцовское колено. Но он схватил меня за голову, повернул лицом к платану и снова велел:

– Смотри!

Перед глазами у меня были только повешенные.

– Пока ты жив, – слышишь? – пока ты жив, эти повешенные должны быть у тебя перед глазами!

– Кто их убил?

– Свобода, будь она благословенна!

Я не понял, и только смотрел и смотрел, широко раскрыв глаза, на три тела, покачивавшиеся среди пожелтевшей листвы.

Отец огляделся вокруг, прислушался, – на улицах ни души. Он повернулся ко мне.

– Можешь прикоснуться к ним?

– Не могу! – испуганно ответил я.

– Можешь! Можешь. Пошли!

Мы подошли ближе. Отец торопливо перекрестился.

– Прикоснись к их ногам! – велел он.

Он взял мою руку, и я почувствовал кончиками пальцев холодную задубевшую кожу: ночная роса еще была на них.

– Поклонись им! –

приказал отец и, видя, что я вырываюсь, схватил меня под мышки, поднял, повернул мне голову и насильно прижал ртом к одеревенелым ногам.

Он поставил меня на землю. Колени мои дрожали. Отец нагнулся и сказал:

– Привыкай.

Он взял меня за руку, и мы воротились домой. Мать тревожно ожидала нас за дверью.

– Ради Бога, куда вы ходили?

Она порывисто схватила меня и принялась целовать.

– Поклониться ходили, – ответил отец и доверительно посмотрел на меня.

Три дня крепостные ворота оставались запертыми. На четвертый день их открыли. Однако турки все еще расхаживали по улицам, собирались в кофейнях, в мечетях. Возбуждение их еще не улеглось, а в глазах еще пылала жажда убийства, – одной искры было достаточно, чтобы весь Крит вспыхнул пламенем. Те из христиан, у кого были дети, садились на корабли, на лодки и уезжали в свободную Грецию, а те, у кого детей не было, уходили из Кастро в горы.

Мы тоже пошли в порт, чтобы уехать: впереди – отец, посредине – мать с сестрой, позади – я.

– Мы, мужчины, должны охранять женщин, – сказал отец. (Мне тогда и восьми лет еще не было.) – Я пойду впереди, ты – сзади. И смотри в оба.

Путь наш лежал через сожженные кварталы. Всех убитых убрать еще не успели, и трупы начали разлагаться. Отец нагнулся, поднял с порога одного из домов обрызганный кровью камень и дал мне:

– Сохрани его!

Я уже начинал понимать дикие повадки отца: он не воспринимал новую педагогику и следовал очень старой – беспощадной и единственной, которая могла спасти нацию. Так волк натаскивает своего единственного, любимого волчонка, учит его охотиться, убивать и благодаря хитрости и удали избегать ловушек. Этой суровой педагогике отца обязан я моей выдержкой и упорством, всегда помогавшими мне в трудную минуту. Этой суровости обязан я и всеми моими непокорными суждениями, которые теперь, на исходе жизни владеют мной, не принимая упований ни на Бога, ни на Дьявола.

– Пошли в твою комнату, нужно принять решение, – сказал мне отец, прежде чем покинуть дом.

Мы остановились посреди комнаты, и он указал на висевшую на стене большую карту Греции.

– Не хочу ни в Пирей, ни в Афины, – там соберутся все беженцы. Будут плакаться, что голодают, да умолять о помощи. Мне это противно. Выбери какой-нибудь остров.

– Какой захочу?

– Какой захочешь.

Я взобрался на стул и принялся разглядывать эгейские острова – зеленые посреди голубого моря, – провел пальцем от Санторина к Мелосу, Сифносу, Миконосу, Паросу и остановился на Наксосе.

– Наксос! – сказал я.

Мне нравились его очертания и название. Разве мог я в ту минуту подумать, какое решающее воздействие на всю мою последующую жизнь окажет этот случайный, роковой выбор!

– Наксос! – снова сказал я и посмотрел на отца.

– Хорошо, – ответил он. – Поехали на Наксос.

11. Наксос

Этот остров был очень ласковым и спокойным, а лица у его жителей добрыми. Обилие дынь, персиков, смокв, ласковое море. Я наблюдал за тамошними людьми. Страх перед землетрясением или турками был им неведом, и в глазах у них не горел огонь. Свобода погасила здесь страсть к свободе, и жизнь покоилась, словно тихие, спящие воды. Если даже что-то и будоражило здесь людей, буря от этого не поднималась. Беспечность была первым даром острова, которым я наслаждался, гуляя по Наксосу. Беспечность, а спустя несколько дней – скука. Мы познакомились с богатым наксосцем – господином Лазарем, имевшим чудесный сад в Энгарах, в часе ходьбы от Хоры. Он пригласил нас туда, и мы гостили у него две недели. Какое изобилие! Какие деревья, сгибающиеся под тяжестью плодов! Какое блаженство! Крит казался сказкой, далеким взбалмошным облаком. Ничто здесь не напоминало об ужасах, крови и борьбе за свободу, – все таяло и исчезало среди сонного наксосского счастья.

Поделиться с друзьями: