Отчёт перед Эль Греко
Шрифт:
В шкафу богатого загородного дома я нашел кипу пожелтевших книг, вытащил их, уселся под маслиной и принялся с наслаждением листать. Я разглядывал старые выцветшие картинки – женщины, воины, дикие звери и банановые леса. В одной из книг – льды, заледеневшие корабли и медвежата, словно клочья ваты, прилипшие к снегу. В другой книге – далекие города, высокие трубы, рабочие и огромные огни…
Ширился круг моих знаний, а вместе с ними ширился и мир. В воображении моем возникали огромные деревья, невиданные звери, черные и желтые люди, и лишь немногие из прочитанных слов волновали сердце. В одной из этих пожелтевших книг я прочел: «Счастлив человек, повидавший много морей и много земель». В другой: «Лучше день быть быком, чем год – волом». Это я не совсем понял, осознав однако одно – что быть волом мне не хотелось. Я закрывал книгу, устремлял взгляд на обильные плодами абрикосовые и персиковые деревья, дышал теплым благоуханным
Я терпел, тайно, сам того не подозревая, готовясь в душе к тому дню, когда у меня вырастут крылья и я взлечу.
А племянница господина Лазаря, двенадцатилетняя, похожая на мальчишку Стелла, повесила на соседней маслине качели и, напевая, раскачивалась в воздухе. От резких движений юбка ее поднималась, и ее круглые белоснежные коленки так и сияли на солнце. Я не мог слышать ее пения, не мог видеть ее коленок, и однажды разозлился и бросил книжки на землю. А она жевала мастику, смотрела на меня и смеялась. Время от времени она напевала мне шутливую песенку, слова которой я начисто забыл, кроме вот этих:
Глазенки эти черные, что на меня глядят,
Мой светик, лучше отведи, – мне смерть они сулят.
– Стелла! – гневно закричал я, вскочив. – Или ты отсюда уйдешь, или я уйду!
Она слетела с качелей.
– Давай уйдем вместе! – сказала Стелла, уже не смеясь, и, понизив голос, добавила. – Давай уйдем вместе, несчастный, потому что с понедельника тебя отдадут в заточение к католическим священникам. – Я слышала, как твой отец говорил с дядей.
На Наксосе, на горе в замке, где вот уже несколько веков жили потомки франкских завоевателей, находилась знаменитая Французская Католическая Школа. Однажды мы поднялись туда с отцом и некоторое время смотрели на нее, а затем отец сказал:
– Обучают здесь многим наукам, только вот учителя – католические попы, – будь они неладны! Еще чего доброго окатоличишься!
С тех пор о Французской Школе он больше не заговаривал, но я знал, что мысли этой не оставил, не зная, какое решение принять. И вот вечером того же дня, когда Стелла сообщила мне об этом, отец взял меня после ужина и повел прогуляться по саду. Светила луна, было тихо, мир вокруг благоухал.
Отец все время молчал и только перед тем, как возвращаться, остановился и заговорил:
– Восстание на Крите затянется надолго. Я вернусь на остров, – не могу гулять по садам, когда христиане воюют. Каждую ночь вижу во сне, как твой дед ругает меня. Мне нужно ехать. Но я не хочу, чтобы ты терял время зря. Ты должен стать человеком.
Он помолчал, сделал два шага, остановился и снова сказал:
– Ты понял? Человек – это тот, кто приносит пользу на родной земле. Очень жаль, что тебе не мечом крушить, а пером водить. Что тут поделаешь? Таков твой путь, – иди же по нему! Понял? Выучишься наукам, чтобы помочь Криту освободиться, – вот какова цель! Иначе – пошла она к дьяволу, наука, – не хочу тебя видеть ни учителем, ни монахом, ни мудрым Соломоном. Хорошенько подумай об этом, я принял решение, прими и ты. А если ты ни к мечу, ни к перу не способен, так жаль, что хлеб ешь даром.
– Боюсь я католических попов, – сказал я.
– И я их боюсь. Настоящий мужчина боится, но преодолевает страх. Я в тебя верю.
И, минуту подумав, уточнил:
– Нет, не в тебя, – в кровь, которая течет в жилах твоих, верю. В критскую кровь. Так что перекрестись, сожми руку в кулак, а в понедельник, если Бог того пожелает, я отведу тебя и запишу к католическим попам.
В тот день, когда мы с отцом поднимались к замку, где находилась Католическая Школа, шел дождь. Мелкий осенний дождик. Дорожки потускнели, за спиной у нас вздыхало море, дул легкий ветерок, листья облетали с деревьев и, падая по одному, желтые и коричневые, украшали промокшую дорогу наверх. Высоко над нами пробегали облака, гонимые сильным ветром, который, должно быть, дул там. Я поднимал голову, ненасытно смотрел на них, видя, как они бегут, сходятся, расходятся, а некоторые из них свешивали вниз крупную серую бахрому, желая достать до земли. С раннего детства любил я смотреть на облака, лежа во дворе на спине. Время от времени пролетала какая-нибудь птица – ворон, ласточка или голубь, – и я настолько становился единым целым с ней, что, раскрыв ладонь, ощущал теплоту ее животика. «Сдается мне, госпожа Марги, сын твой тронется рассудком, – как-то сказала моей матери наша соседка госпожа Пенелопа. – Все облака разглядывает». – «Не беспокойся, госпожа Пенелопа, придет время, и жизнь заставит его смотреть и пониже», – ответила мать.
Но время все еще не пришло, и вот, поднимаясь
к замку и заглядевшись на облака, я то и дело спотыкался и скользил. Отец схватил меня за плечо, словно желая крепче поставить на ноги:– Оставь облака в покое и смотри вниз, на камни, а то еще упадешь и убьешься.
Из-под сводчатой двери большого полуразрушенного дома вышла увядшая девушка и тоже взглянула на небо. Она была очень бледная и худая, лицо ее было исполнено благородства. Девушка была плотно закутана в изодранную шаль и дрожала от холода. Впоследствии я узнал, что она принадлежала к одной из захиревших знаменитых католических фамилий графов и герцогов, которые несколько веков назад владели Наксосом и построили высоко над городом замок, чтобы наблюдать оттуда, как далеко внизу вокруг порта и дальше на равнине трудится на них православный плебс. Теперь же фамилии эти захирели, обеднели, дворцы их лежали в развалинах, у их благородных правнучек не было куска хлеба, они совсем поблекли и не могут выйти замуж, потому что мужчины из их сословия выродились и не желают жениться или же не могут прокормить жену и детей, а выйти замуж за худородного православного они не соглашаются, неизменно блюдя свою возвышенную гордость, потому как ничего другого из благ у них не осталось. Девушка на мгновение взглянула в небо, качнула головой и вернулась в дом.
Все, все запомнил я, что было в тот день, когда я поднимался в замок к католическим священникам. Еще и сейчас вижу я белого с рыжими пятнами кота, который мок под дождем, сидя на пороге. И босую девочку, бежавшую с жаровней, в которой были горящие угли, бросавшие на лицо ее ярко-красные отблески.
– Пришли, – сказал отец, поднял руку и постучался в большую дверь.
Это был первый и, возможно, самый решительный прыжок в моей духовной жизни. В мыслях моих открылась волшебная дверь, впустившая меня в потрясающий мир. До сих пор были Крит и Греция – крохотное поле, на котором в тесноте подвизалась душа моя. Теперь же мир расширился, человечество увеличилось, и юная грудь моя разрывалась, пытаясь вместить его. До той минуты я подозревал, однако не был особенно уверен, что мир очень велик, а мука и тяжкий труд – товарищи и соратники не только критянина, но и всякого человека. И прежде всего только тогда я начал догадываться о великой тайне, состоявшей в том, что всю муку и борьбу поэзия может преобразовать в мечту и увековечить даже самое недолговечное, сделав это песней. Прежде мной владели только три первобытные страсти – страх, стремление преодолеть страх и страсть к свободе. Теперь еще две новые страсти вспыхнули во мне – красота и жажда знания. Читать, узнавать, видеть дальние страны, страдать и радоваться самому… Мир – больше Греции, страдание мира больше нашего страдания, страсть к свободе – не привилегия только критянина, но вечная борьба человека. Крит не исчез из моих мыслей, но весь мир простирался теперь внутри меня, – Крит стал огромен, самого разного рода турки угнетают его, но он, воспрянув в полный рост, требует свободы. Так, преобразуя в Крит весь мир, я смог в самые первые юношеские годы мои прочувствовать борьбу и страдание человечества.
В этой католической школе были собраны дети со всей Греции, поскольку же я был критянином, а Крит в те годы воевал с Турцией, я верил, что моим долгом было не посрамить Крит и стать первым среди учеников. Такая на мне лежала ответственность. И вера эта, думаю, проистекала не от личного моего самолюбия, но от долга перед моим народом, она увеличивала мои силы, и вскоре я превзошел своих соучеников, – не я, а Крит! Так проходили месяцы среди неизведанного дотоле опьянения – узнавать, идти вперед и ловить голубую птицу, имя которой, как я узнал впоследствии, – Дух.
Мысли мои настолько исполнились дерзости, что однажды я принял необычайно смелое решение – рядом с каждым французским словом писать в словаре его греческое соответствие. Целые месяцы длился этот тяжкий труд, подспорьем в котором стали мне и другие словари, а завершив его – переведя весь словарь, я взял его и с гордостью показал директору Школы – Пэру Лорану. Это был немногословный, мудрый католический священник с серыми глазами, широкой русо-седой бородой и горькой улыбкой. Он взял словарь, перелистал его, с восхищением посмотрел на меня и опустил мне на голову ладонь, как бы желая благословить.
– То, что ты сделал, юный критянин, доказывает, что когда-нибудь ты станешь выдающимся человеком. Радуйся, что в столь юном возрасте ты нашел свой путь. Это и есть твой путь – знание. Прими же мое благословение!
С гордостью поспешил я тогда к заместителю директора – Пэру Лельевру. Это был монах, любивший застолье, ухоженный, с игривым взглядом, часто смеявшийся, шутивший и игравший с нами. Каждый раз в субботу и воскресенье он брал нас с собой на загородную прогулку – в принадлежавший Школе сад, где, избавившись от Пэра Лорана, мы все вместе боролись, смеялись, лакомились фруктами, катались по траве, отрешаясь от тягот минувшей недели.