Отцы
Шрифт:
Ему, Иоганну Хардекопфу, суждено было дожить до этой минуты! Каждый третий избиратель — социал-демократ. День окончательной победы осязаемо приближается. Хардекопф вчитывался в эти строки, вдумывался в эти слова и время от времени медленно проводил черной от копоти рукой по лбу и глазам. Непостижимо! Совсем как в сказке! Вот она, значит, награда. Теперь он знал, для чего жил и боролся. Светлая мечта воплотится наконец в жизнь; свобода, справедливость и братство восторжествуют.
Хардекопф, отдавшись своим светлым мыслям, рассеянно смотрел сквозь буро-серую мглу литейной. Только немногие рабочие ушли в «обжорку», повсюду кучками сидели товарищи, они жевали, читали, спорили. Порою доносился голос Менгерса. Даже теперь, несмотря на только что одержанную победу, Менгерс не мог обойтись без желчных замечаний.
Хардекопф опять заглянул в газету. Сто десять депутатов социалистов! Взгляд его, оторвавшись от печатных строк, скользнул по цеху и сквозь слепые от грязи стекла устремился вдаль… Вот перед его мысленным взором встал Берлин… Как торжествуют наши депутаты, какой великий день для Августа Бебеля! Хардекопф закрыл глаза, чтобы как можно яснее вызвать в памяти его доброе и умное лицо, серебристо-белые волосы, светлые глаза, ласковый и горящий взор… Хардекопфу казалось, что он чувствует, как тогда, — а с тех пор прошло ведь уже пять лет! — руку Бебеля на своем плече, слышит его голос. Вот он стоит — гордый победитель, окруженный ликующими товарищами, и сотни рук тянутся к нему, нет, не сотни — сотни тысяч, миллионы рук. Хардекопф отчетливо слышит слова Бебеля: «Взгляните, товарищи, взгляните на нас, стариков! Когда в волосах у нас еще не было ни сединки, мы оба стояли уже в рядах партии…» Блаженные воспоминания. Незабываемые, счастливые минуты, воскрешенные памятью.
…Еще только раз побыть бы с ним. Еще только раз услышать его просьбу все рассказать о себе, о рабочих… О, теперь бы Хардекопф многое мог порассказать Августу Бебелю. Все, все поведал бы ему. Теперь бы он мог. Начал бы с молодого крестьянина-француза, который со страха бросился на него, а он, Хардекопф, проткнул ему штыком грудь. Рассказал бы о четырех коммунарах, которых он передал в руки версальцев и которые были расстреляны на его глазах. Он сказал бы: «Товарищ Бебель, войн больше быть не должно, никогда не должно быть! Из всех бедствий, которые могут обрушиться на человечество, самое ужасное — война». Да, так бы он сказал… Поделился бы с ним своими мыслями о нынешней молодежи, идущей своим, порой довольно странным путем. «Четыре сына у меня, товарищ Бебель. Один, старший, сбился с пути. А остальные три… Они социал-демократы, но я недоволен ими, нет, недоволен. Как должное принимают они то, что мы с таким трудом добывали потом и кровью. Сами же они ничем не хотят жертвовать. Как же это получилось? Кто виноват?» Да, так сказал бы он Августу Бебелю сейчас. Хотя бы еще разок встретиться с ним!
Хардекопф заглянул в «Гамбургское эхо», лежащую у него на коленях… Господин Шпан отказался сидеть в президиуме с социал-демократом. Ну что же, не желает, пусть убирается на все четыре стороны. Да, вот оно как, — нынче им, врагам социал-демократии, приходится ретироваться. Хардекопф, усмехаясь, глядел на карикатуру, перепечатанную из одной консервативной газеты. Филипп Шейдеман, в нелепом картузе, сидит в кресле президента рейхстага. Дико всклокочена его остроконечная бородка. Под ногами — художник нарочно изобразил Шейдемана косолапым — лежит растоптанный прусский орел. Левой рукой Шейдеман звонит в огромный председательский колокольчик, правой замахивается здоровенной дубинкой. Под карикатурой подпись: «Новый президент германского рейхстага».
«Да, милостивые государи, получилось не так, как вы думали, а? — Хардекопф весело усмехается. — Теперь от страха у вас душа в пятки ушла, дьявол бы вас всех побрал, проклятое семя!»
Хардекопф, чрезвычайно довольный, еще и еще раз вглядывается в изображение Шейдемана, сидящего в президентском кресле. Над ним жирным шрифтом набран гордый заголовок: «Товарищ Шейдеман будет председательствовать в рейхстаге…»
Когда гудок возвестил конец обеденного перерыва, Хардекопф, повязавшись кожаным фартуком, с юношеским пылом схватился за тяжелый ковш и пустил такую сильную струю расплавленной стали, побежавшей по черным формам, что его подручный, по крайней мере вдвое моложе Иоганна, испуганно крикнул ему с удивлением и досадой:
— Эй, Ян, что с тобой? Не так шибко!
4
Что
ж удивительного в том, что после столь многообещающего начала нового года Карл Брентен вновь почувствовал неодолимую тягу к политике? Он забросил магазин, забросил семью, самого себя; его увлек общий подъем. Он раскаивался, что в последние годы отстранился от политической и профсоюзной работы. Не прогадал ли он? Луи Шенгузен, например, этот толстозадый бюрократ, играет теперь первую скрипку на собраниях рабочих табачной промышленности и расхаживает с таким видом, точно победа на выборах исключительно дело его рук.Недовольство собой Карл Брентен вымещал на Пауле Папке. У тетушки Лолы между приятелями разыгралась бурная сцена. Началось все с безобидного разговора о выборах и их результатах. Папке, высмеивая предвыборную горячку, стал напевать одну из своих любимых песенок: «Воздушные замки, милый дружок, нам горе и беды несут». Ведь все эти людишки — сплошь нули, которые тогда лишь становятся величиной, если к ним слева приставить единицу.
— Надо стать единицей, — поучал он Брентена, — личностью. Тогда нули сами к тебе потянутся. Кто смешался с толпой, тот так и будет век свой пребывать в нулях.
Это была новая, недавно познанная им истина, и он носился с ней, разумея, конечно, под единицей себя.
— Ну, — заявил он в заключение покровительственным тоном, — ты ведь, во всяком случае, доволен исходом выборов, не так ли?
— Надеюсь, что и ты доволен, — ответил Карл Брентен.
— Боюсь, что, если так пойдет дальше, нас ждет полный хаос.
— Ты говоришь, как гейдебрандский или бетмангольвегский молодчик, — сказал Брентен пока еще довольно спокойно.
— Согласись, — продолжал Пауль Папке, — что нули неспособны править государством.
— И не подумаю. Насчет нулей все это чушь. Теперь правят нули, бесспорно. Бебель однажды сказал, что если бы люди знали, как глупо подчас ведется управление государством, они потеряли бы всякое уважение к государственным мужам.
— Нет, я иначе смотрю на эти вещи, — ответил Папке. — Взять хотя бы наш театр. Не всякий способен руководить подобным предприятием так, чтобы все шло гладко, без сучка и задоринки: и план надо составить, и репетиции провести, и обеспечить успех постановок, распродать билеты, вовремя выплатить жалованье и гонорары, и так далее, и так далее. Серьезная работа, говорю тебе. Сложная механика. Прогнать директора — это проще простого! Но кто его заменит? Есть у партии люди, которые смогут разобраться в таком деле? Ведь что для одного потолок, то для другого — пол, просто потому, что он живет этажом выше.
Брентен саркастически рассмеялся. Он легко мог бы доказать Папке совершенно обратное. Разве простой портной Пауль Папке не стал очень быстро инспектором и не постиг всю театральную «механику»? Разве партия не имеет в своем распоряжении члена партии Папке, который в совершенстве овладел этим сложным механизмом? Разве оба они, и Папке, и он, Брентен, не были способными, предприимчивыми организаторами, на которых держался весь ферейн? Откуда вдруг у Папке такая неожиданная скромность? Карл Брентен мог бы привести приятелю все эти доводы, но ему вдруг стало скучно и противно. Он лишь пренебрежительно процедил:
— О господи, ты уж чересчур носишься со своим театром.
— Уверяю тебя, в случае чего, театр надолго выйдет из строя.
— Хотя бы и так, невелика беда, — с раздражением крикнул Брентен, — новое государство от этого не пострадает. И тем более — рабочий класс. Оперу теперь все равно посещает одна только буржуазная публика.
Папке закусил нижнюю губу и ничего не ответил. Когда он выходил из себя, слова водопадом извергались из его уст, но если он чувствовал себя глубоко задетым, он молчал. Ему и хотелось бы как следует обругать Брентена, но он сдержался: пока Карл был ему нужен. Не закончилось еще дело с арендой, которое устраивал зять Брентена. С главным арендатором Папке пришел к соглашению, оставалось только подписать договор. Но надо было представить заявление Карла Брентена о том, что он, Брентен, отказывается от аренды; без такого письменного заявления Хинрих Вильмерс не хотел ничего предпринимать. Если Брентен откажется в пользу Папке, тот становится арендатором. Дело обещало быть прибыльным, поэтому Папке терпел выходки Брентена, как бы глубоко они его ни задевали.