Отец Джо
Шрифт:
Отец Джо молчал, он смотрел на меня с любопытством, как будто только сейчас разглядел нечто, до сих пор бывшее скрытым Я почувствовал себя уверенней. И выдал более-менее отрепетированную тираду, которая, как я надеялся, сделает свое дело:
— Если бы нам удалось избавиться от военных — и тех, и этих — мы бы здорово приблизились к тому, чтобы раз и навсегда покончить с войнами. Это касается всех милитаристских организаций, в том числе и нашего военного корпуса. Ведь в каком-то роде он — такая же метафора как и «Повелитель мух». Нас пытаются превратить в бездумные машины, чтобы мы при любых обстоятельствах могли совершить то, на что не имеем никакого права — лишить жизни. Если я откажусь от тренировок в военном корпусе, я тем самым откажусь быть заодно с теми, кто стремится к будущим
Последней фразой я особенно гордился. Однако она не произвела на отца Джо ни малейшего впечатления. Он закрыл свои то и дело моргающие глаза, поджал большие губы и погрузился в глубокое раздумье. Наступила долгая пауза.
— Дорогой мой Тони, ты зол. Очень зол. Прямо как солдат, с ненавистью говорящий о враге. Война влечет за собой тягчайшие грехи, а начинается она почти всегда с ненависти. Но ты не можешь совладать с одним грехом при помощи другого, не можешь победить ненависть еще большей ненавистью. Ненависть лишь разгорается. Совладать с ней можно только при помощи любви.
Он сжал мою ладонь в своих. Я почувствовал знакомое тепло, и меня точно отпустило — только теперь я понял, до чего же накрутил себя, каким стал холодным, жестким и отчужденным в попытке доказать свою правоту. И даже — хоть я и не понимал, как такое произошло, — повел себя нечестно по отношению к самому себе.
— Тони, дорогой мой, если ты чувствуешь, что должен выйти из военного корпуса, так и сделай. Но только без злобы. А со смирением и милосердием. Помни: скорбь Господа над нашими отвратительными поступками по отношению друг к другу безмерна, но безмерно и его милосердие. Возможно, кого-то, кто, попав в лапы ненависти и жестокости, пострадал сам или пережил утраты, мои слова ужаснут. Но истинная смелость заключается не в том, чтобы ненавидеть врага, и не в том, чтобы сражаться с ним и уничтожить его. А в том, чтобы возлюбить, даже находясь в тисках его ненависти. Вот настоящая смелость. Вот за что следует давать м-м-медали.
Номинально военный корпус возглавлялся учителями, которым в этой игре в солдатики присваивались офицерские звания — от лейтенанта и до самого полковника В действительности же всем заправлял сержант-майор Килпатрик, краснорожий хвастун с рыжими усами типичного вояки, такой толстый, что того и гляди разлетятся в стороны начищенные до умопомрачительного блеска медные пуговицы кителя. Он служил в шотландском гвардейском полку или что-то в этом роде и говорил с ужасным шотландским акцентом, таким густым, что, казалось, в него можно было всадить шотландский палаш. Заявляя сержанту-майору о выходе из военного корпуса по собственным убеждениям, я всеми силами старался возлюбить этого солдафона.
— Что за глупая физиономия, а, Хендра? Можно подумать, тебя сейчас стошнит!
Некоторое время я потешил себя заманчивой идеей выдать речь о том, что, мол, «солдаты — причина всех войн», но все же решил поступить умнее.
— Собственные убеждения? Нет такой религии. Ты же католик!
— Да, сэр, но, сэр… это не означает, что я верю в войну, сэр!
— Какая еще война, глупый мальчишка! Да ты ничего и не поймешь, даже если она клюнет тебя в одно место! Военный корпус — это дисциплина! Она выковывает характер!
— Да, сэр, но, сэр… вряд ли ношение оружия и подчинение идиотам выковывает характер… сэр.
— Хендра! Кого это ты называешь идиотом?!
Я забыл про всякую любовь к ближнему и торопливо перечислил придурков в сержантском звании. Ну, а вылетевшее слово не поймаешь. Сержант-майор отправил меня к директору школы Маршу, грозному поборнику дисциплины.
Директор придерживался той же тактики. Католики — правда, он называл их папистами — не могут иметь собственные убеждения. Очевидно, власти считали, что римская церковь либо не имела достаточно убеждений, чтобы осуждать войну, либо с энтузиастом выступала за войну под малейшим предлогом.
Но я держал оборону тем же оружием, и, к моему удивлению, школьное руководство, эта военно-гражданская клика, отступило. Однако они предупредили мой следующий шаг: попытку завербовать в отказники других. Одно
дело обращать в иную веру и совсем другое — сеять разброд среди верных милитаристов. Это уже выходит за всякие рамки приличия, прямо святотатство какое-то.Во всяком случае вскоре я схлестнулся с гораздо более серьезным, всюду проникающим и всех убеждающим врагом нарождающимся потребительским обществом, а в особенности с крайне запутанной его формой: юношеской одержимостью в погоне за удовольствиями и обладанием. Большинство моих одноклассников не видели ничего положительного или отрицательного (с точки зрения морали) в том, чтобы пить, курить, иметь скутер, модную одежду… Ко всему этому они одинаково стремились. Однако для послушника, готовящегося стать монахом, в подобном не было нужды.
Разгульные пятидесятые подходили к концу. Британия еще не оправилась после войны, но уже начали появляться первые признаки новой системы, которая заставит хотеть то, в чем на самом деле никакой надобности нет. И неважно, есть ли деньги. Видимо, все это захватывало. Еще более захватывающим казалось то, что ориентированная на молодежь экономика переставала быть экономной — это выражалось в одежде, косметических средствах, музыке, кино… Товары завозились из Америки, а если и выпускались в стране, то разрабатывались и реализовались по американской модели. Впервые возник разрыв между поколениями — рыночные производители, действующие на американский манер, получили отличную лабораторию для первых исследований в области манипуляции сознанием покупателей в масштабах страны.
Моих друзей и знакомых здорово обработали — или обрабатывали — в плане рок-н-ролла, танцев, алкоголя, машин, мотоциклов, спорта, кино, телевидения, одежды, прически; упор на то, что все придумано «специально для молодежи» лишь подливал масла в огонь.
Я находил удовольствие во многом — в музыке, художественном искусстве, фильмах, приличной еде и напитках, — когда удавалось получить все это. Если же дело касалось таких потребительских нужд, как одежда, машины, прически и прочее, во мне подавал голос юный монах. И все же трудно было противостоять новинкам, мысль о необходимости которых торговцы внушали с такой силой, поэтому меня мотало из стороны в сторону: то я томился от желания «хотя бы попробовать», то с решимостью пуританина отвергал любое предложение конца пятидесятых.
Гораздо примечательнее было то, что меня заинтересовал сам процесс продаж — с помощью ли рекламы или маркетинга, в особенности по телевизору, — который одновременно казался и коварной наживой, и блестяще продуманной технологией. Я обратился к отцу Джо, чтобы тот наставил меня в отношении обладания.
Мы начали с Устава святого Бенедикта и обетов, которые мне однажды предстояло дать.
— Ну вот, дорогой мой, глава тридцать третья, если память не изменяет мне: «Никто не может позволить себе обладать чем-либо как своим, не должно быть никакой собственности: ни книги, ни письменной дощечки, ни даже стила. Все вещи должны быть общими».
— Отлично, отец Джо. Я хоть сейчас готов отказаться от всех мирских штучек. От спортивной куртки, одна штука — донашиваю за отцом, который в нее уже не помещается. От велосипеда, одна штука — слезает хромовое покрытие, да и звонок сломан. От зажигалки, тоже одна штука — произведена с целью сразить наповал современников, прогуливающихся под музыку в парке. Но знаете… уж больно это попахивает коммунизмом.
— Тони, дорогой мой, святому Бенедикту вовсе не нужна твоя зажигалка. И он совсем не симпатизирует коммунистам. По крайней мере, я так думаю. Хотя… вот ты сейчас сказал, и мне показалось, что и в самом деле в этом что-то есть. Святой Бенедикт говорит о том, что обладание вещами — то, что в мире воспринимается как должное, да и вообще как право, — ведет к серьезным последствиям в плане духовного. Видишь ли, в чем дело… л-л-личные вещи — продолжение самого человека. Они становятся стенами той тюрьмы, о которой ты как-то говорил. Чем больше вещей, тем дальше отодвигается твое освобождение из т-т-тюрьмы. В нашей общине личная собственность запрещена, потому что она мешает любви и доверию между общинниками. Если у каждого будет что-то свое, община превратится в т-т-тюрьму с одиночными камерами, согласен?