Отец Джо
Шрифт:
Время шло; мы не привыкли беспокоиться друг о друге, и я не сомневался, что она задерживается, работая с автором книги. Наконец, мне позвонили от врача. И я узнал, почему Джуди в больнице и что с ней. Поначалу я испытал жуткое разочарование, однако потом — и это меня ужаснуло — огромное облегчение.
Акушер-гинеколог не посвящал меня в детали. Он заверил, что жизнь Джуди вне опасности и что через день-другой ее уже выпишут. Я до умопомрачения боялся всех этих больниц и в тот вечер не поехал к ней. Этого она мне так и не простила.
Прошло несколько лет, и вот, ничему не научившись, я обречен снова пройти через то же самое.
Как
Однажды дождливым январским днем Карла проснулась рано — пошла кровь, и ее скрутила дикая боль. Помогая ей сесть в машину, я думал только об одном: «Нет, только не это!» И в то же время… да, в глубине души я снова испытал облегчение.
Я рванул в ближайший медицинский центр, выжимая девяносто по нашему местному шоссе — двухрядному убийце с самым большим количеством аварий на всем северо-востоке. Я мигал фарами, жал на сигнал, пересекал желтый двухполосный разделитель, как вздумается; Карла, страдая от боли, скорчилась на соседнем сидении в позе зародыша. Я даже не думал, что мы можем в кого-то врезаться. Мне было все равно. Ребенка больше не было. Не было и нашего брака.
В медцентре Карлу помчали в палату неотложной помощи и сделали то, что должны были сделать. Хорошо, что на этот раз хотя бы не было угрозы жизни. Вскоре она почувствовала себя лучше, хотя и пребывала в состоянии потерянности, убитая горем. Ухаживавшая за ней медсестра сказала, что ребенку было около трех месяцев, что в таком возрасте трудно сказать наверняка, но скорее всего это был мальчик.
Глава шестнадцатая
Квэр менялся.
Во время первой же прогулки через каштановую рощу теперь уже сплошь возмужалых деревьев к небольшому уступу над Солентом, где мне когда-то открылись бугристые колени отца Джо, я наткнулся на монаха, которого не узнал. Монах стоял на уступе спиной ко мне, ветер развевал полы его рясы; он заряжал револьвер.
Судя по всему, сводить счеты с собственной жизнью он явно не собирался, так что я шагнул назад, за вечнозеленый куст — выяснить, для чего же все-таки ему эта изрыгающая огонь штуковина.
Монах вскинул револьвер и неподвижно уставился в пространство поверх бурунов. Появилась одинокая чайка, она взмывала в порывах ветра, выглядывая пищу в воде. Монах тщательно прицелился, выстрелил, но не попал.
— Черт! — он с отвращением мотнул коротко стриженой башкой.
Потом снова вскинул оружие и снова выстрелил; выстрел прозвучал как будто из глушителя. На этот раз птицу задело: она упала на поверхность воды, отчаянно трепыхаясь в предсмертных судорогах.
— Так те, сволочь!
По акценту можно было предположить, что это африканец; мне тут же вспомнился ненавистный Блэр. Я сделал над собой усилие, пытаясь проникнуться к парню добрыми чувствами. Бесполезно. Я ненавидел его. Возможно, тот это почувствовал. Когда я, окликнув его, поздоровался, он обернулся, но на приветствие не ответил.
— Видали? Получила у меня!
— Но… почему?
— Ненавижу этих сволочей!
И совсем даже не африканец, а британец с дальних рубежей Содружества. Mea culpa. Видно,
монах решил, что мирянину надо прояснить насчет револьвера. Все еще держа палец на спусковом крючке, он мотнул оружием в мою сторону.— Когда вступаешь в монастырскую общину, эту штуковину разрешают взять с собой.
— Вот как. Понятно.
Насколько я помню, личное оружие в Уставе святого Бенедикта не упоминается. Но стрелок уже потерял ко мне всякий интерес — показалась очередная жертва, изучавшая обеденное меню.
Когда я рассказал об этом эпизоде отцу Джо, на его лице вдруг появилось нехарактерное выражение категоричности, и он поджал большие бесформенные губы. Прямо Мэри Поппинс.
— Уверен, Господь знает, что делает, дорогой мой.
После того как у Карлы случился выкидыш, мы перестали драться. Поначалу это казалось благом независимо от того, какова была причина: уважение к умершему ребенку или обоюдное понимание того, что ссоры наши мелки по сравнению с произошедшей трагедией. Было еще и ощущение пустоты, некоторое время выглядевшее естественным, неотъемлемым, как часть траура — маленькая темная пустота на том месте, где раньше теплился огонек надежды.
Однако молчание и опустошенность не проходили, и мой мозг начала сверлить очередная мысль: мы не выясняем отношения потому, что нам попросту нечего больше сказать друг другу.
Драки были одним из способов нашего общения; однако независимо от того, к чему мы приходили, результаты никогда не были окончательными. Иногда наши сражения становились прелюдией к еще большей нежности или активным действиям. Таким мучительным способом мы высвобождались от подавляемого недовольства собственными отношениями, мы периодически окатывали друг друга ледяным душем до поры до времени скрываемой правды друг о друге, которая накапливалась в нас, достигая высокого давления. У других семейных пар были свои способы разрядки: они подначивали друг друга, ходили к психоаналитикам или вымещали зло на детях. Мы же обменивались тумаками. И обходилось без всяких последствий.
Теперь драки прекратились.
Может, мы перестали ссориться после выкидыша Карлы, а может, дошли уже до того, что единственным связующим звеном для нас было зачатие ребенка. И как только стало ясно, что это невозможно, нам стало не к чему стремиться, не о чем говорить, не из-за чего ссориться.
Как только подобная мысль пришла мне в голову — мысль очевидная, но я не хотел признаваться себе в этом, — я не мог отделаться от нее. А с ней пришла еще одна мысль, гораздо более ядовитая — она просачивалась через меня, как смертельный химикат, растекающийся по телу проклятого и приговоренного.
«Наказание».
Я не верил ни в одно ведомство, способное определить наказание такого нематериального свойства В течение долгих лет я видел, как другие нарушали нормы морали почище меня, а наградой им был еще больший успех. Кара полагалось разве что только за тяжкое уголовное преступление, совершенное при свидетелях.
И все же, следуя известной поговорке о том, что тот, кто знаком с грехом, является еще большим грешником, я не мог подавить жуткие мысли — мне казалось, что смерть ребенка рассматривалась высшим судом «там, наверху» как детоубийство. Неужели этому крошечному комочку мертворожденной невинности, несшему в себе семя самости, было отказано в попытке из-за моих грехов, неужели его выкинули по причине тридцати лет эгоизма и вероотступничества?