Откровенные рассказы полковника Платова о знакомых и даже родственниках
Шрифт:
Черноморец сплюнул сквозь зубы, не вынимая изо рта трубки, — так, как только матросы умеют плевать, — и сказал до того обидно, что у Дедякова душа заныла:
— Заместо того чтобы в ухо — ты… в ногах валяться? Крупа!
И добавил, сощурясь, совершенно и вполне убедительно:
— Дерь-мо-кратия!
Окопник запрятал глаза в щетину — только нос и остался ото всего лица. И шептанул:
— Сбежать, что ли?
Матрос сплюнул опять:
— Шкура. Тут клубок на крови замотан: поодиночке выходить — никуда не вылезешь. Штыки обернуть надо. Да не в землю, а… Понял?
Дедяков посмотрел на матроса со вниманием:
— Ты это как? Сам дошел?
Матрос
— Зачем сам?
— А кто?
— Есть такой человек. Вчерась в ночь, у вокзалу — с заграничного поезду — ты кого встречал?
— Я? Да никого. И не был я у вокзалу, с чего ты взял?
— Ну и шляпа, даром что окопник. Послушал бы: он с броневика говорил.
— С броневика?
Тут Дедяков вспомнил: шел говор по казарме, где общежитие: Ленин.
Так состоялось знакомство Дедякова с Оличем, матросом, черноморцем и большевиком.
Выехал Дедяков по случаю этого знакомства в окопы бодро, повез с собой тючок газет большевистских и листовок.
Чудно: для русских писано, а годится любой нации: любому солдату любой армии одинаково будет доходчиво, потому как правда — очевидное дело — одна для всех трудящихся: "…пока господство капиталистов продолжается, до тех пор не может быть действительного мира…
…Только в случае, если государственная власть во враждующих государствах перейдет в руки революционных Советов рабочих и солдатских депутатов, способных не на словах, а на деле порвать всю сеть отношений и интересов капитала… только в этом случае рабочие воюющих стран… смогут быстро положить конец войне на основах действительного, освобождающего все народы и народности мира.
Мир — хижинам, война — дворцам! Мир рабочим всех стран! Да здравствует социализм!
Ц.К.Р.С.Д.Р.П. П.К.Р.С.Д.Р.П.
21 апреля 1917 г. Редакция «Правды».
Но чем ближе к фронту, тем гуще надвигалась привычная армейская окопная хмара, глухонемая; все томливей и одиночней становилось на душе — и сердце стало екать, когда шарило, сыщицким глазом, по солдатским пожиткам, на этапных перекладках, захрипшее от крику начальство. По станциям расклеены объявления — о "Займе свободы", о наказаниях дезертирам и опять и всюду: "До по-бед-но-го…"
Не один Дедяков темнел: было так по всему эшелону. И перегона за три до конечной своей остановки отодвинул от себя Дедяков заветный тючок в дальний, в ничей угол, будто и не его вовсе, а когда разворотил газетную пачку подозривший добычу казак и пошли по рукам листки и листовки, Дедяков отошел нарочито к сторонке.
— Не про нас написано!
Так-то надежней. Черт его знает: ехал в теплушке фельдфебель той же дивизии полка. Фельдфебель — известное дело: шкура барабанная, а этот к тому же еще очень сверхсрочный. Правда, стронулось нынче время, в рыло уже не тюкнет, по-старому, и в разговоре свобода, не по-прежнему. Но есть словцо, от которого отвороту нет, — друг и тот отойдет, поопасается:
— Изменник. Шпиен немецкий.
У охранника сейчас на это слово манера стала испытанная: что при царе, что при Временном. Зыкни только, попробуй, — против войны…
А когда стал во фронт, являясь перед ротным, совсем по-прежнему заробел Дедяков, словно и не было того, питерского. Ротный — кряжистый, защитнопогонный — охлопал его по плечу:
— Ну, как, отвел душу в столице-то, нагулял триппер, ась, делегат?
И, задавясь со стыда, отозвался, однако, Дедяков по-привычному:
— Так точно!
Стыдно было, но в скорости — отошло. Ай в самом же деле: занесся он там, от Олича и товарищей, а ежели вникнуть,
как был серяк, так и есть, кривоплечий, левофланговый, "Господа нашего Иисуса Христа". Разве большевиком такому быть: на кой он ляд и большевикам, левофланговый. Таким, как он, — сидеть и не рыпаться.А там — еще малое время прошло — дошла из Питера весть: был от «временных» большевикам расстрел: которые в тюрьме, которые — где неведомо, и окончательно поведено считать их изменниками и германскими агентами. И Керенский, новый министр военный, в прыщах, в английском френче, облетом фронта забросившись в дедяковскую часть (дивизия стояла в строю, без оружия, кругом казачьи сотни, в седле, пики к бою. Надежнее: кто их там знает — зашелестела в землянках неведомо как и откуда большевистская "Окопная правда"), говорил речь о том, что "отечество в опасности… и если не восстановить дисциплины, не воскресить… веками бранной славы осиянную, боевую российскую мощь, ползком, на коленях — под белым флагом позорным, придется ползти представителям революционной России за боевой наш рубеж молить о пощаде немцев".
— Белый флаг? Видишь?
Дедяков присмотрелся из-за частой сети перекрученных заключенных проволок сквозь частую сеть моросящего дождя в чернь поля, к немецким позициям. Верно. Посередь поля — темная, недвижная, человечья груда. Над ней белое вислое полотнище. И от нее торопливыми тенями к нашим окопам люди: два, четыре… десять.
Олич оглянулся назад, на председателя полкового комитета. Председатель колышет древко. На древке — красное знамя.
— Вон она, германская встреча! Намокли, поди, нас дожидаясь.
В самом деле, сильно запоздали наши. Дороги от Двинска вспучило дождями: грязь — автомобилям по ступицу. Железнодорожный путь только до 513-й версты, дальше взорван. Пришлось под дождем пёхом… Только в сумерки добралась до окопов мирная делегация ВЦИКа: девять уполномоченных — члены Центрального Исполнительного, секретарь делегации, девять консультантов военных (генштабисты и моряки), три юриста, три переводчика, переписчик, два ординарца. Целый отряд. Гуськом, длинной, узкой цепью — по траншеям, мимо землянок — подземных щелей, как провалы бескрестных могил, залегших на заброшенном кладбище…
Тот, в мятом шлеме, заросший, что метался в ноги Чхенхидзе… здесь? Нет?.. Все здесь заросшие… и глаза, не веря, смотрят, как идут мимо длинной цепью — на переговоры, на мир…
— На мир, братцы? Ай в сам же деле? Не для ради глаз отводу?
Дедяков оглянулся на шепот из щели.
— Глаз отводу? С кем говоришь?! Мы «временные», что ли? Большаки мы! Слышал? Смольные!
…Смольный. Белый зал, столбы вверх, белые, белые… Свет ярче дня бьет с люстр, хрустальных, подвесных, зарадуженных переливами огней. Ночь вторая, ярче вчерашней, когда били боем размеренным пушки с «Авроры» и с трибуны, красуясь молодецким заломом фуражки на крутых черных кудрях, кричал Съезду матрос:
— Кончается Зимний!
А сквозь ночь, сквозь раскрытые окна, стрекотаньем жучиным, майским, доходили от площади винтовочные и пулеметные стуки.
В эту ночь, вторую, без стрельбы, уже утвердившись в победе, хотя полз к Гатчине, готовя шашки на кровь, Краснов, генерал, и ложились в окопы первым строем гражданской войны красногвардейцы, со Смольной трибуны, как в ночь у вокзала с броневика, спокойный и твердый, простой, — вчера, как сегодня, как будто.
— Эво — на! Конскою тягой! Сглазили немецкую технику! Этак и у нас в Чухломорове!