Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:

— Дери горло больше, будет еще суше! — не стерпела, сказала со смешком тетка Апраксея в кути.

Народ в избе и на улице, услышав, грохнул отрывисто и смолк, не зная, хорошо он это делает или худо, не к месту и не ко времени. Может, в Совете, на заседании этом самом, не дозволяется скалить зубы. Леший его знает, может, их всех, лишних, надобно гнать из избы в три шеи.

Но гнать народ никто не собирался. Верно, дозволялся смех, был к месту и вовремя, как положено, потому что дядя Родя, самый что ни есть тут набольший, Большак, председатель, довольно откликнулся: — Нам, Апраксея Федотовна, драли шкуру, тебе самой, знаю, порядком от жизни досталось. Скажем, не грешно нынче

народу и глотку немного прочистить… хоть голосом. Было бы, мы скажем, к чему и за что! Изба, сени, улица ответили Яшкиному отцу дружным говором, согласным смехом:

— Вот именно: поорать есть за что!

— Да ведь большой-то кусок, пожалуй, станет поперек горла. Смотри, Родион Семеныч, как бы нам с тобой не подавиться!

— Полно, свояк, кулаком по загорбку, проскочит кусочек какой хошь.

— С волжский луг, к примеру. Э?

— Ха — ха! С рощу сосновую в Заполе!

— Чего там, — крикнул из кути невидимый Косоуров, — с барское поле и усадьбу, вот какой кусище! Рот у нас складный, все влезет ладно, с господскими потрохами и доминой с башенкой… и еще места слободного останется!

Сморчиха, ожив, преобразись, отвечала между тем Митрию Сидорову, зачинщику, в лад шутке:

— Не ворчи — пироги в печи… чичас выну, подам. А вино у тя эвон за пазухой, видко, запасливый… Нету? Так черпни у меня в сенях ковшом в ведерке… Пейте, родимые, ненаглядные, кушайте, худых людей не слушайте. На здоровье вам! — кланялась Колькина мамка, точно и в самом деле угощая гостей.

Ребятня на лежанке и печи не могла усидеть смирно, покатывалась от хохота. Глядите, слушайте, какие нынче развелись краснобаи — говоруны в деревне, так и чешут загадками, и все понятно. Вон как складно, прямо стишками, смешно привечает пастушиха выборных, словно этот Совет собирается у нее в доме каждое воскресенье и хозяйка, поднаторев, знает, как ей тут управляться с делами и с народом.

Да, приятно — весело было поглядеть на тетку Любу, нет, на тетеньку Любовь Алексеевну, послушать ее. Один Колька не смотрел на свою мамку, не слушал ее присловий, не возился на печи, — он спрятался за трубу. Шурка понимал его состояние, он сам не мог спокойно глядеть на батю в красном углу за столом…

В избе, из кути и сеней, с улицы в окна сыпались и сыпались шутки, сердитые возгласы, слышался какой-то собачий визг, смех без удержу:

— Времена шатки, береги, братцы, шапки!

— Полно, к смелому и бог пристает. Уце — ле — ем!

— Оно, конечно, смирен пень, да хрен ли в нем?

— Хе — хе! Давай, давай, умники, меняй скорей пустое на порожнее… Тьфу!

— Нет, серьезно говорю, мужики, погодить бы…

— Нельзя годить, пришла пора бабе родить, разве не видно, — гудела, смеялась Солина Надежда, проталкиваясь ближе к столу. Она, Молодуха, точно письмецо наконец получила от своего Ефима, штрафника, с позиции, такая была нынче веселая.

Надежда поправила край скатерти, загнутый ненароком дяденькой Никитой.

— Чего ждать вчерашнего дня? — гремела, наступала она на мужиков, и те, отодвигаясь перед Молодухой, принимались ворчать:

— Железо уговоришь, бабу — никогда…

— Давно сказано: куда черт не посмеет, туда тетку Надю пошлет. Она своего добьется!

— Да на свете одна правда, не две, тугодумы табашные! — крикнула с досадой за столом Минодора.

— И — и, милая, свет-то бел, да люди черные, — ласково — зло сказал ей кто-то из стариков в окно.

Но уже незнакомый бабий голос в ответ звенел в сенях:

— Ой, матушки, опять, кажись, на попятную собрались… Да что же вы смотрите, большаки, товарищи? Поспешайте! Ждать — помирать…

— Вот! — живо согласился за столом

Егор Михайлович, становясь строгим, решительным. — Подождешь — ничего не найдешь. А тут цело: что взято — свято… Разбирай землю, кто в ней нуждается!

Совет за белой скатертью, разговаривая промежду себя глазами, усмешками, дружно закивал. Лишь Шуркин батя и пастух не пошевелились. Они, видать, думали по — другому.

— Устин Павлыч, смотри-ка, дворец-то бывший твой… пригодился! — крикнули насмешливо — весело из кути. — Да еще ка — ак пришелся в аккурат… Хо — хо! Разговоры-то в горнице шибко самые разбойные… Гнездо те — еплое, насиженное!

И ребятам привиделось, что от слаженного, одобрительного топота дрогнула печь, закачалась лежанка. Ну конечно же согласных больше, чем несогласных! Но при чем тут лавочник?

Шурка, встрепенувшись, к своему диву, разглядел в стороне, у крайнего к кухне окна, трехногую скамью, на ней, впритык, осторожно торчали отец Двухголового Олега с красным свежим бантом во всю грудь, оратор из уезда, тот самый, которого на митинге у школы народ не пожелал слушать, и глебовский верховод Андрей Шестипалый — возражатели Совета и всех перемен, что происходили сегодня в селе. Кто усадил богачей на худую лавку у распахнутого окна, точно второй выбранный Совет, не скажешь, проворонил Шурка. Может, сами уселись, без спросу, под шумок, может, пожалела Колькина мамка, сунула старую свободную скамейку: не стоять же в ее избе пожилым важным людям, которым она всегда кланялась первая и от которых, надо быть, видела и добро, наверняка видела, и немало.

Сейчас никто эту троицу не прогонял, но и к столу поближе не приглашал, и в шутках, смехе, сердитом и веселом гаме супротивники эти не участвовали, помалкивали, теснясь бочком на дрянной трехногой скамье. Хоть не трогают, и на том спасибо. Да эвон уж зачали поддевать!

Устин Павлыч принялся старательно посмеиваться. Он ласково отвечает на поддевку:

— Хорошая крыша на хорошее и сгодится, не на плохое… Он еще, мой домик, сто лет простоит, а ты, милок, сколько?

Тут поднялся за столом дядя Родя и громко — торжественно объявил заседание Совета открытым.

— На повестке дня, — пояснил он, — текущий момент. Скажем просто: о барской земле и роще… Митинг постановил, избрал нас выполнять его решения, значит, удовлетворять нужды народа. Прошу вносить предложения.

Слова-то какие неслыханные, красивые, так и режут, стреляют, так сами и запоминаются! Ребята на печи, на лежанке навострили уши, раскрыли пошире глаза, чтобы ничего не пропустить, все увидеть и услышать.

Стало на улице и в избе тихо — тихо. Мужики не курили, грудились в кути празднично, сняв картузы, будто в церкви, только что не крестились. Позади теснились бабы.

Нынче мамки наперед редко выскакивают, уступили место мужьям, как было раньше, до войны. Но лица у мамок взволнованные, напряженно — красные, точно от жары, хотя в раскрытые окна, наполовину, правда, заткнутые с улицы народом, тянуло сквознячком, прохладой. Ветерок легонько, отрадно гулял по избе вместе с пробившимися лучами солнца, шевелил волосы, бороды, играл концами неловкого шелкового коска Минодоры. Снежно — строго, праведно белел стол, и Совет, сидевший за ним, был непонятно похож чем-то на картинку — икону «Тайная вечеря». Только не было тут мрака ночи, вина в кувшинах, яблок на блюдах, и не восседал посредине ужинающих, огорченно разведя руки, Христос, и апостолы не тянулись к нему, оправдываясь, перекоряясь, и Иуда не глядел бесстыдно в глаза Иисусу, считая в уме свои тридцать сребреников. Нет, за столом Сморчихи все было совсем — совсем другое: радостно — светлое, властное, дружное.

Поделиться с друзьями: