Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:

Приезжий не обижался больше на мужиков и баб, не собирался прикрикнуть на них и на себя перестал, должно быть, серчать. Он не прощал, видно, одному Яшкиному отцу, притворялся, что не замечает его, как он высится зеленым дубом над столом, мнет и разглаживает скатерть. А сам приезжий оживился, усталость на лице пропала, морщины и угри не выступали рябью, он больше не мучился и не конфузился, выговаривал слова, легко, доверчиво — громко и часто. Рыжеватая, с сединкой, борода его и лохматые волосы мягко колыхались, совсем как у Евсея Захарова, по — медвежьи. Теперь оратор уже не вызывал жалости, слушали его из интереса. По всему видать, этот простецкий товарищ из уезда на стороне деревни, случай редкий, что ни говори, напрасно его обидели

на митинге. Мужицкая башка этот оратор, у него варит котелок без обмана. Потому и не приневоливает, не стращает, обыкновенно рассуждает, как лучше для деревни. Смекай, а поступай как знаешь, как подскажет свой чердак, коли он у тебя не больно плох.

Подняв железные очки на лоб, перестав щуриться, не спуская с народа повеселевших близоруких глаз, настоящий социалист да еще революционер, он очень понятно, душевно объяснял, что у свободы сейчас иные заботы, не о земле, более срочные, неотложные.

— Будем благоразумными, ради бога. Своим самоуправством мы губим революцию, помогаем темным силам реакции. Старорежимщики спят и видят, как бы посадить нам на шею нового царя. И вообще самоуправство всегда пахнет кровью… Воскобойникова-то вчера хоронила жена в городе. Еще отвечать придется за убийство, и, может быть, не одному вашему Осе Бешеному.

Мужики промолчали. Защищались теперь одни мамки и то как-то неуверенно, с запинкой: «Осип не виноват, управляло первый стрелял. Тюкина самого чуть не убили, пришлось обороняться: драка есть драка. И полоска-то брошенная, лебедой заросла, что лесом. А Платон Кузьмич, как всегда, пожадничал, блюл господский антирес, не позволил картошки посадить, за ружье схватился, палил по живому человеку. Разве так можно?»

Оратор поспешно отвечал, соглашаясь: конечно, нельзя, он не хвалит и Воскобойникова, суд разберется. Он говорит о другом: о неподчинении распоряжениям Временного правительства. Остерегайтесь! Нужно доверие и контроль. Поскольку правительство решало задачи революции, поскольку мы его до сей поры поддерживали и подталкивали действовать смелее. А теперь тем более… Послушайтесь своего учителя, он правильно толковал на митинге. Смешно и глупо, извините, коалиционное правительство без году неделя, а мы уже ерепенимся, упрямствуем, не хотим обождать минуты. Да помилуйте, наш вождь, товарищ Виктор Михайлович Чернов, социалист — революционер, стал министром земледелия! Он же ваш, мужицкий министр, черт побери! Так не мешайте ему, не устраивайте, как дети, подножки.

— Ежели Чернов этот самый действительно мужицкий министр, как вы говорите, он нас не осудит. Он похвалит и распорядится, чтобы запущенные земли везде весной распахали, засеяли, — откликнулся уверенно Никита Аладьин. — Голодухи будет меньше…

— Позвольте! — оборвал оратор, и на его ласково — добром, простодушном лице откуда-то взялась, проступила неприязнь, почти злоба. — Вас избрали в сельский Совет. Я приветствую… Но послушайте меня, в настоящий момент, именно сию минуту, в Петрограде заседает Всероссийский съезд крестьянских депутатов… Всея мужицкой Руси Совет!

У него перехватило дыхание и влажно заблестели глаза.

— Съезд скажет… свое слово… о земле. Подождите хоть его… решения, — медленно, снова мучительно — трудно проговорил взволнованно и огорченно оратор. — Давайте, братцы, дорогие мои товарищи, потерпим…

— До Учредительного собрания, — подсказал дядя Родя с усмешкой. — Слыхали! Еще что?

И тут на Яшкиного отца, председателя, на весь Совет зашумели, закричали некоторые бабы и мужики, стараясь не глядеть на приезжего, на его волнение, и оттого снова и еще больше его жалея. Они открыто упрекали Совет, что затыкают рот человеку, нехорошо это, несправедливо.

— Дайте ему сказать, — визжал Андрей Шестипалый, ворочаясь боровом на худой скамье, она скрипела и стонала под ним на всю избу. — Послушайте его, он за нас, дураков, в тюрьме сидел!

Растерянно таращились ребята, им всем ужасно как стало не по себе. Оратора жалко,

и за дядю Родю, за весь Совет неловко и почему-то боязно: и там, за белым столом, нет ладу, уж схватился, ругается с Минодорой и столяром выборный из Хохловки, к нему по — соседски присоединился парковский депутат. И Шуркин батя с пастухом Сморчком насупились одинаково, ни на кого не смотрят, точно стыдятся. Унимает крикунов Митрий Сидоров, стуча железной пяткой… И кто тут прав и почему, не поймешь, все перепуталось. И, главное, непонятно и обидно — зачем же выбирали Совет, а теперь не слушаются его, мешают? Вынесли на митинге приговор о барской земле и роще, недавно тут, у Сморчихи, радостно — весело советовались, орали, как поскорей и лучше все сладить, и на-ка: ни с того ни с сего поворотили обратно. Да стоит ли жалеть бородатого, близорукого приезжего из уезда, коли он повел за собой растяп неведомо куда? Ну, пусть он наш дядька, простецкий, а в какую сторону гнет — не поймешь. И почему многие соглашаются с ним? Ну, не многие, а порядочно, криком кричат на Совет, зачем тот мешает говорить человеку.

Пока Шурка отчаивался и пугался, ломал себе голову, на заседании произошла новая, казалось, вовсе теперь невозможная перемена. Он, Шурка, и не заметил, как все случилось.

Кажется, оратор, довольный криком, поддержкой, заговорил ласково — весело, с шуточками — прибауточками. Он сказал, смеясь, что грешно, пожалуй, отнимать купленное, проданное. Дьявол с ней, с рощей Крылова, пускай ее возьмет нечистый дух! Придет желанное времечко, тряхнем, мать честная, казенными лесами, монастырскими, правильно?

— Ты, мужицкий заступник, Микола — угодник, за кого молитву-то читаешь? — спросил Иван Алексеич Косоуров. — Двадцать семь десятин сулишь каждому, а тут одной рощи на округу жалеешь!

И все живое вокруг очнулось, стряхнуло с себя колдовское наваждение.

Опять Шурка видел тех самых баб и мужиков, которые у школы не захотели слушать приезжего и прогнали его от стола.

Оратор уронил очки. Он нагнулся за ними, будто кланяясь Косоурову, всей толпе в кути.

— Извините, послушайте меня, друг…

— Друг, да не вдруг! — отозвались из сеней. Оратора затрясло, он заплакал.

То же было у него приятно — открытое, доверчивое лицо в добрых, крупных морщинах и частых угрях. Так же лохматилось рыжеватое медвежье волосье. Но мокрые подслеповатые прищуры его горели темным огнем, рот злобно кривился. Он не стеснялся и не конфузился, он ругался и грозил, брызгая слюной, и она висела пенно — серыми клочьями на его бороде.

— По уряднику соскучились? Обещаю, получите… не землю — порку, раз не хотите слушаться нас, социалистов — революционеров…

— Где же ваша революция? — спросил из окна молодой, крепкий басок, по — городскому немножко акающий. — В кармане у князя Львова?

— Я сказал, Виктор… товарищ Чернов…

— Не знаем такого! Оратор больше не плакал. Глаза его были сухие, колючие, и голос стал скрипуче — сухим:

— А кого вы знаете, позвольте спросить?

— Ленина, — ответил за всех дядя Родя, усаживаясь на табуретку.

Оратор скрипел и скрипел, как коростель, но его уже мало кто слушал, мужики толковали другое:

— Слыхали про Ленина, да не шибко…

— Ты, Родион Семеныч, сам-то видел Ленина?

Дядя Родя отозвался как-то застенчиво — тихо, словно боясь, что ему не поверят, и оттого получилось очень доверительно, как бывает, когда говорят тайну:

— Я его недавно на руках нес… как встречали на Финляндском вокзале, в Питере, — сказал он.

Все так и ахнули.

— Расскажи! — попросили его.

Как только заговорили, сразу точно позабыли оратора, не обращали больше на него внимания, так показалось ребятам. Оратор, не закончив своей речи, замолчал, постоял, тускло — серый, усталый, жалкий, трясуче протирая вынутым мятым платком стекла очков и никого без очков не видя. Посторонний, как есть чужой, оратор, шаркая добрыми крестьянскими сапогами, отошел в сторону.

Поделиться с друзьями: