Отрочество
Шрифт:
Искреннее такое в глазах, будто за три дня в Афинах я всю Элладу должен запомнить, до самых распоследних мелочей. На незнание не обижаются, но всё равно неловко.
Туалет. Мыться. В чистое, и за богатый стол, будто ждали.
— Ждали, ждали! — смеется чернец Герасим, ласково потчуя меня на правах хозяина. Блюда греческие, османские, арабские и Бог весть какие. Вкусно всё — необыкновенно, но так же и острого изрядно.
Разговоры самые непринуждённые, но без деревенской простоты Папаиоанну. Не светский этикет с его многочисленными вилками, а деликатность людей, привыкших жить на перекрёстке конфессий
А дипломаты! Ласково и деликатно, но вот я уже рассказываю о Саньке, Мишке, дяде Гиляя и Фире. Об своих неприятностях с Синодом и полицией. Не так штобы вовсе всё, но вот — разом?!
Тормознулся, да и сам вопросы начала задавать. А там ого! Герасим простой чернец, но секретарь одного из епископов, который в свою очередь — один из ближников Иерусалимского Патриарха Дамиана. Сильно непростой человек.
Спать я лёг поздно вечером, с гудящей от переполненности головой. Умный монах, очень умный. И откровенный. Без снисходительности взрослого человека на важном посту, на равных. Подкупает такое, да…
Говорили, наверное, обо всём! Богоискательство и марксизм (в котором чернец разбирался весьма уверенно, и отзывался крайне скептически), политика российских властей и расклады в Иерусалимской Патриархии. И вовсе уж неожиданно — о любви. К женщинам, Богу, стране, детям. Какая любовь выше, а какая — правильней.
Слушал, говорил сам, спорил. Интересно!
… а дом, к слову, не Герасима. Владеет им родной брат, и это так запутано, што и слова подобрать сложно. Чернец пришёл специально, штобы встретить меня. А брат, богатый торговец, помалкивал в основном, и в своём же дому будто в гостях казался. И вот кажется мне, што это — сильно неспроста. А што, почему… потом пойму. Может быть.
«— Раньше я думал, што Греция православная, — полезла в голову странная мысль перед самым засыпанием, — а теперь кажется, што православие — греческое! Да не эта ерунда с историчностью, а всамделишно.
Иерусалимская Патриархия — эллины в верхушке, и это при арабском православном большинстве в Палестине. Абсолютном! Антиохийская — они же до недавнего времени.
А в других православных патриархиях? Пусть не в самой верхушке, но рядышком — всегда греки. Небольшой народ, по всему миру рассеян, а вцепились — не отодрать!»
Засыпал я под молитвенное песнопение, доносящееся то ли с улицы, то ли с одного из ближайших храмов. Пели торжественно и красиво, а снилась почему-то — стая воронья. Прыг-прыг… головы набок и в глаза заглядывают, а всё понять не мог — к добру ли? К худу?
Сорок вторая глава
«— Многие вам лета, Владимир свет Алексеевич, дражайший мой опекун, ставший заместо отца. Пишу вам, как вспомнил, что обещался писатьвыдалась свободная минутка, и минутка эта оказалась не на бегу, а хотя бы немножечко сидя.»
Гиляровский хмыкнул в усы, уже поняв по многочисленным кляксам и помаркам, что воспитанник ненароком послал черновик.
«— Путешествие моё началось скучно, буднично и уныло, на потрёпанном Балтикой датском лесовозе, ну да о том вы и сами знаете. Насколько убого судёнышко, настолько высокомерно вела себя команда,
где распоследний юнга, поражённый наследственным сифилисом в межушные ганглии, почитал себя за высшее существо по отношению ко мне.Я затаил обиду честно старался не замечать этого — быть выше, как любит говорить Мария Ивановна. Но сложно быть выше, если на тебя смотрят с плохо скрываемым презрением, и разговаривают как с говном через губу.
Дав должную оценку судну и экипажу в санитарной инспекции порта, я счёл себя вполне удовлетворённым, и великодушно простил их, злобно ухмыляясь забыв напрочь.»
— Моя школа, — прокомментировал Владимир Алексеевич, хихикая совершенно по-детски.
«— Сойдя на берег в Афинах, почти тут же познакомился с чудесным и очень, очень странным человеком, Агапием Папаиоанну, и со всей его многочисленной семьёй, а чуть погодя и едва ли не всеми людьми, хоть сколько-нибудь значимыми в Элладе. Греческая культура захлестнула меня с головой, дабы выхлестнуть три дня спустя на борту французского пароходика, курсирующего по Средиземному морю.
Осталось только приятное послевкусие от бесед с умными людьми, да куча мукулатуры сотни визиток и десятки подаренных книг с автографами. Бог весть, куда их девать когда я их прочту.
Соседи мои по каюте, люди очень милые и сердечные, встретили меня очень доброжелательно и приязненно. Двое из них мужеложцы связаны узами самой близкой мужской дружбы и приязни, а третий, Жан-Жак — несколько туповатый простоватый малый, с которым мы и сошлись накоротке оберегая свои жопы.
Плавание мы коротали за карточными играми беседами и прогулками по судну, и я с изрядной выгодой приятностью провёл время.»
— Хитровка, — пробурчал репортёр, — даже и капли удивления нет.
В Порт-Саиде Жан-Жак потащил меня стукнула мне в голову блажь, совершить экскурсию во времена Раннего Средневековья, сиречь в местные трущобы. Жители там оказались редким сбродом дружелюбны, хотя и не без некоторой навязчивости.
С решительным гостеприимством, они предложили мне поучаствовать в таких увлекательных забавах, как весёлое ограбление, а потом и дружеская поножовщина. Немножко даже жаль, что сорвалась такое несомненно увлекательное и весёлое приключение, как побивание палками чужеземца.»
— Та-ак… — Гиляровский обеими руками вцепился в шевелюру, и едва ли не впервые в жизни, у него закололо сердце. Он энергично встряхнул листки, и на пол спланировал короткий обрывок
«— Если уж суёшь руки в чужие карманы, — прочитал он прыгающий почерк воспитанника, — то хотя бы уважай того, к кому лезешь за деньгами! И будь готов к ответке.
Да и я хорош! Перестарался, и вместо того, чтобы вывернуть руку, сломал пальцы, да с последующим изломом. А как резво он сунул мне в лицо нож! И понеслась!
Уклоны, отбивы… толпа вокруг, не сбежать. Сам не помню, как тогда свой выхватил, да и по горлу, как учили. И ступор! Я. Убил. Человека. Не первого…»
— Та-ак… — протянул Владимир Алексеевич, — а впрочем, чего это я? Хитровка.
«… — но всё же. И кровища в лицо! Между ступором и кровищей — доли секунды, а показалось, будто минуты прошли, и вся жизнь потухающая в глазах навечно отпечаталась.
Моргнул, и палки, над толпой взметнувшиеся, и беснование. Как отбился, даже и не знаю…»