Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Отважный муж в минуты страха
Шрифт:

Вышел на улицу вместе с Кузьминым. «Домой? — спросил Кузьмин. — Могу подвезти, машина рядом». «Спасибо, — сказал Саша, — я сперва к Костромину Пройдусь, ногам полезно». Сказал так, потому что организм потребовал немедленно сбросить с себя Кузьмина; и Кузьмина, и клуб, и кабинет, и зеленые занавески, и кожаный диван — сбросить, как старую кожу, неправильную прежнюю жизнь и скорее забыть.

Сбросил и глубоко, и свободно вздохнул. «Я в порядке, — мелькнуло у него. — У меня все хорошо, а будет еще лучше». Но в кармане его пиджака оставался долбаный сверток. Последний привет от той, которая… сволочь и сука.

От консульства клуба — двести метров по диагонали, пересекающей тихую улицу; здоровому три минуты хода, хромому с палкой —

на три мгновения больше.

Он шел; его правая рука держала палку, помогавшую ногам, левая ощупывала в кармане сверток, материальную память подлой любви, от которой тоже следовало избавиться. «Выкинь, — подсказывал ему рассудок, — зашвырни в первую встречную урну, тебе сразу станет легко». Он шел; он приблизился к урне и все же миновал ее; он прикасался пальцами к свертку, проклинал его, ненавидел себя, но сила, даже большая, чем инстинкт, — любопытство удерживало его от желания тотчас расстаться с загадкой.

Слева от входа в консульство в тень старого кедра с незапамятных времен была втиснута лавочка и при ней — обширная пепельница-тумба для посетителей консульства, вынужденных подолгу ждать.

К счастью, лавочка была пуста. Он присел на край, принял вид человека закуривающего, достал сигареты, а вместо спичек стремительно извлек и размотал сверток.

Ему и вправду потребовалось закурить и затянуться тяжко, до самых потрохов. В свертке оказался Чебурашка, та самая смешная, нелепая и наивная игрушка, что вызвала восторг Мехрибан и была подарена ей Сашей. Она возвращает ему подарок, зачем? Он повертел знакомую игрушку в пальцах, пригляделся к ней и едва не вскрикнул от изумления. Из лукавых глаз Чебурашки лились слезы. Подлинные и горькие. Нарисованные ее рукой. Он сразу все понял и закашлялся от новой глубокой затяжки. Она была Чебурашкой, это были ее слезы, она посылала ему привет. И свою боль, и свою память, и свою скорбь; и не было в ней предательства и подлого услужения разведке или контрразведке, понял он, но была лишь любовь, от которой ее, так же, как его, насильно отлучили. И было совершенно неважно, кто совершил сей подвиг: Макки или Костромин, ВЕВАК или ГБ, было важно лишь то, что прелестной юной женщине выключили сердце и сломали шею. Прости, Мехрибан, за подлые подозрения, прости, прости, прости.

Он закрыл глаза и отдышался. Пришел в себя, но озадачился новой мучительной проблемой. Он не знал, что делать с куклой. Выбросить в урну? Невозможно. Забрать с собой? Куда? Зачем? Слезы Чебурашки навсегда врезались и застыли в его памяти; теперь он может прожить очень долгую жизнь, но эту игрушку и саму Мехрибан никогда забыть не сможет.

Помедлил еще, поднялся и приладил Чебурашку меж корнями старого кедра; взглянул напоследок на забавную рожицу очевидца убитой любви, улыбавшегося сквозь нарисованные, но настоящие слезы, отвернулся и, опершись на палку, шагнул на ступени консульства.

Костромин встретил его неплохо: оторвался от бумаг и даже изобразил легкую улыбку.

— Ходишь, как ходок на двадцать километров. Могут ведь врачи — когда лечат кого надо.

— Андрей Иваныч, я персона нон грата. Сорок восемь часов.

Костромин вздернул голову и мгновенно что-то для себя сообразил.

— Сорок восемь все-таки лучше, чем двадцать четыре, — сказал он. — Макки не доработал.

— Высылают меня, Андрей Иваныч!

— Понял я. И что? Выпить с радости хочешь?

— Попрощаться зашел.

— Будь здоров, сынок, — очень просто сказал вдруг Костромин.

«И это все?» — чуть не вырвалось у Саши, но после паузы благоразумно заменилось:

— Так я, что… пойду?

— Двигай, сын. Работы сегодня — завались… — Костромин протянул Саше руку, которую тот слегка пожал. — Завидую тебе белой завистью. Привет Москве.

Костромин снял и начал протирать очки; взгляд его, устремленный в глубь собственных новых важных проблем, дальнейшего общения со Сташевским не предполагал. Пауза была бессмысленной и смертной.

Саша

сдержался, не хлопнул дверью, но притворил ее с той подчеркнутой интеллигентской аккуратностью, что равняется двойному возмущению. «Спокойно, Санек, спокойно, — приказал он себе. — Разберись в себе, наведи в себе порядок. Костромин — отец родной. Большой учитель, который послал тебя на первую вербовку, из-за которой ты едва не лишился жизни. Отец и учитель, который называл тебя сынком, величал героем, но у которого, едва он узнал о высылке, не нашлось для тебя трех нормальных слов. Такие они высокие люди: госинтересы для них важнее всего. Ты, Санек, теперь для него отработанный пар, прошлогодний снег, пятое колесо в телеге — о чем с тобой говорить? Сочувствовать, сопереживать, жевать попусту — попусту! — сопли? Браво вам, каста чекистов, браво, железные люди. Браво и тебе, Санек, ты пока что один из них. Ты в порядке, у тебя все хорошо, а будет еще лучше».

Толпившиеся в коридоре персы развалились перед ним, будто льды перед ледоколом; он выбрался на улицу и солнце, вздохнул до полного растяжения легких и с шумом выдохнул так, будто хотел выбросить из себя все ненужное и чужое. «Прощайте, Костромин, посольство и консульство. Прощай, Тегеран — слава богу, что прощай…» Взгляд направо — у кедра курили усатые мужчины, Чебурашку видно не было, но Саша чувствовал, он там, под кедром, на своем любовном посту. Внезапно пробила мысль: позвонить?! Не Костромин же он, не тварь из интриги, службы и карьеры, он позвонит. Он не знает, что скажет ей, и что скажет она — это не важно. Он знает, что услышит ее голос, попросит прощения и скажет: прощай, дорогая, и он знает, что для их последующих бесконечных жизней это будет значить очень многое. Позвонить?

Взгляд налево — и увидел свою «Волгу» и Рустема.

— Домой, — сказал Саша. — Спасибо, что приехал.

— Вам тут письма, раис, — сказал Рустем. — Из посольства только что почту принесли.

Веер, ворох, пачка, множество не тонких конвертов слетело к нему в руки. Птицы, которых касалась и отправляла в полет она. Сташевскому Сташевскому Сташевскому… — он насчитал одиннадцать к себе посланий. Надписанных одним и тем же упрямым чистым почерком, хранящих один и тот же, едва заметный запах старой почты и старой Москвы.

Пока ехал по городу, разглядывал их в крайнем нетерпении и даже разложил пасьянсом по датам, пробитым на конвертах черным почтовым штемпелям. Читать намеревался дома, а все же не удержался и первое письмо вспорол в пути.

С благодарностью отпустив Рустема, он поднялся к себе; и, едва скинув пиджак, распустив шелковый галстук и налив виски, продолжил занятие, оторваться от которого было невозможно. Светлана писала так мастерски, так заразительно и рельефно, что из своей тегеранской квартиры, страдая от гнусавого муэдзина, поражавшего слух даже сквозь закрытое окно, он все равно переносился в Москву. Участвовал в референдуме по сохранению Советского Союза, орал на площадях за Горбачева и Ельцина, бегал по выставкам, театрам и кино, срывавшим с себя всяческие запретные путы и прежние табу, вместе со всеми дышал свободой и надеждой. А еще дышал ее любовью, проступавшей весенним теплом сквозь каждую ее строку. За неполный час он проглотил все письма, поблагодарил ее, начал снова и удивился тому, что второе чтение открывает ему все новые глубинные смыслы.

Он поймал себя на том, что, чем больше читал, тем все более очевидно его сознание заполнялось ощущением счастья. «Все кончилось, все кончилось, Светка, — говорил он ей и себе. — Слава аллаху, богу и дьяволу одновременно, я возвращаюсь. Все кончилось, и все только начинается. Я хочу быть с тобой и с вами, я хочу быть одним из вас; я понял, что ошибался, когда мечтал о подвиге; человеку подвиги не нужны, человеку, чтобы быть счастливым, достаточно всегда быть самим собой».

В день отлета он проснулся на взводе; ощущение важности предстоящего события напрягало мозги и нервы.

Поделиться с друзьями: