Оула
Шрифт:
А годы шли. Давно миновал тридцатчик. Многие коллеги запестрели на торговых лотках да прилавках яркими, толстыми книжками. С фальшивой усталостью глядели на Виталия с телеэкрана, делясь своими «скромными» успехами, с плохо отрепетированной небрежностью дарили ему свои книжки на различных встречах, презентациях, конференциях.
Виталий читал. Читал и завидовал. Завидовал, несмотря на качество писанины. И каждый раз решительно бросался к своему рабочему столу, доставал пачку чистой бумаги и… надолго задумывался над очередной незаконченной статейкой, вспоминал вдруг о долгах, о том, что пора бы навестить детей, что зарплата почти нищенская и так далее, и тому подобное. Утомленный размышлениями и угрызениями совести, разбитым неудачником ложился в свою холостяцкую с некоторых пор постель и тяжело засыпал. А утром опять летел, очертя голову, в редакцию и правил, сверял, звонил, пил
А мечта была. Давно определился с темой. В общих чертах был придуман неплохой, как ему казалось, сюжет. Искал натуру. Хотелось подобрать необычную личность!.. Чтобы списывать прямо с нее…. Но где там…, в наше время? Одни «герои криминала», с которых уже и так целые Джомолунгмы написаны всякого дерьма.
— …Я после нее ничего и не трогаю, — произнес старик, едва они переступили порог.
Задвинутый в редкий, низкорослый ельничек в два окна домик оказался чистеньким и необычайно уютным. Повсюду, действительно, чувствовалась женская рука, хотя дух жилища был не тот. Его запах выдавал долгое отсутствие хозяйки. Домотканые половички, занавески, покрывала, пожелтевшие, вырезанные вручную бумажные салфетки. На высокой кровати на фоне тканого коврика — пирамида подушек. Между рам — ягель. Над столом — самодельный абажур из бордового платка с бахромой. На стене в старинных рамках фотографии, картинки из журналов — все это теперь казалось декорацией.
— Проходи, проходи, садись… Можешь раздеться. Я люблю тепло. Дров, слава Богу…. Руки, ноги есть… — дед немного суетился, усаживая гостя за пустым чистым столом. — Я щас, мигом…, — кинулся обратно в сени.
Виталий еще раз огляделся. Белая, широкотелая русская печь была главной в этом доме. Она стояла почти посередине и очень удачно делила пространство на три части или зоны: спальную с высокой железной кроватью и старинным комодом, кухонную и что-то вроде гостиной-столовой, которую представлял квадратный стол, покрытый когда-то красивой, цветной скатертью и двумя стульями. Был еще широкий, деревянный диван с резной, наклонной спинкой.
— Вот я и говорю, все как при Анне Тимофеевне, царствие ей небесное…, — притворяя дверь, продолжал дед. Ему хотелось говорить о своей старухе.
А Виталий и не мешал. «Пусть говорит,» — думал он, впадая в какое-то вязкое, притупленное равнодушие. Он и первую граненую стопку, затуманенную, полнехонькую выпил как-то мимоходом, едва ощутив жжение в горле. И белые, перламутровые, с тоненькими бордовыми прожилками стружки жирного щекура пока не передали Виталию своего настоящего вкуса, нехотя таяли на языке.
— Ты с горчичкой его, с горчичкой, первая закусь у нас!.. — прямо из засаленной бутылочки дед налил в тарелку гостя желто-коричневой жидкости, которая даже на расстоянии слегка шибанула своей свежей крепостью. — Ну, давай, Виталий Николаевич, теперь за твою работу, за ваши «Дали», что б они еще дальше были, — улыбаясь, старик поднял свою тяжелую, натруженную руку с маленьким стаканчиком. — Как говорится, пишите, а мы читать будем. Ну, поехали.
— Погоди, Иван Касьяныч, — как бы там ни было, а первая стопка не прошла для Виталия даром, она поприжала хандру, освободила язык, — давай помянем твою хозяйку, земля ей пухом. — И, окинув взглядом помещение, добавил: — Уютно у вас!
Виталию с чего-то захотелось сделать приятное этому бесхитростному, радушному старику, оказавшемуся под конец жизни в одиночестве, поэтому он специально сказал «у вас», видя, как тот продолжает жить своей старухой.
Держа руку на весу, Касьяныч опустил голову и затих. Гулко ударила слеза о доску, на которой старик строгал рыбину. Вздрогнул, отвернулся и тыльной стороной ладони вытер глаза.
— Спасибо тебе, милый человек, на добром слове…, — и не глядя на своего гостя, дед опрокинул в себя водку. — Пойду, говорит, по голубику…. Это у нее первая ягода была, — после затянувшейся паузы продолжил дед, — собирала ее, холеру, быстро и много. Я вот ее не очень-то, эту голубику — вода и вода. Вот морошку да бруснику только давай, и грибочки!.. А она видно что-то понимала в этой ягоде. — Касьяныч снова потянулся за бутылкой. — Села в лодку и на тот берег. А там ее, этой голубики, как раз на том взгорке, тьма-тьмущая!.. Веришь, нет, ногу поставить некуда. И, пожалуй, каждый год так. Я колочусь, — старик поднял свою стопку, и, дождавшись, когда гость возьмется за свою, чокнулся с ним и тут же выпил…, — в ту осень я печь перебирал в гостиничной избе, а она ползает себе по взгорку, собирает ягоду. Я выйду на улицу чистым воздухом дохнуть, помашу ей, она мне в ответ. Опять выхожу, она сидит у березки. Помахал, она молчит. Думаю, видно пристала,
уснула. В тот раз и комара, и мошки как-то было не очень много. Другой раз вышел, помахал, опять молчит. Тут-то меня и трясонуло!.. Забыл, что Полуй между нами. Гляжу, плыву уже, не раздевшись…. И вышел из воды, будто сухой. Вскарабкался на берег, ни ног, ни рук не чую!.. Подхожу к своей Анюте, а она…, — звякнув тарелкой, дед встал и ушел за печь. Долго сморкался, кашлял, бренчал чем-то. Потом вышел. Глаза влажные, красные. Телом сморщился, стал даже меньше ростом. — Ручки сложила эдак, — старик показал, как, — и словно спит. Морщинки разгладились и будто моложе стала.… На том взгорке я и похоронил ее. Тот берег веселее. Он повыше будет. И голубики, «заразы», еще больше стало. Когда тихо, сяду у самой воды и говорю с ней. А по воде слова далеко-о слышны.Старик надолго затих. Виталий терпеливо ждал продолжения. Алкоголь растопил равнодушие, собрал осколочки самолюбия и склеил, как мог. Появился аппетит, и он потянулся к оттаявшим, мокрым и скользким уже тонким пластинкам рыбы.
— А тут, — старик вдруг неожиданно улыбнулся, — слышь!?… И года не прошло, как у меня…. Ох, и смех, и грех говорить-то…, стыдоба, одним словом. Слышь, нет, «шалун-то» мой вдруг баловства захотел!.. Я терпел, терпел и думаю, а-а раз живу.… Ну и собрался в поселок. Привезу, мыслю, каку бабенку, не молодую, не старую, да пош-шупаю!..Сел в лодку, слышь, нет, а с того берега Анечкин смех!. А-ха!.. Смеется моя бабка, заливается…. Я посидел, посидел, да и вернулся в избу. И, веришь, нет, как рукой сняло…
— Пойду на двор выйду, — Виталий тяжело поднялся.
— Если по-маленькому, понужай с крыльца, весна все смоет.
Каждый раз, видя это волшебное явление, Виталий смотрел и не мог насмотреться. Почти над самой головой на фоне черного неба разыгрывалось фантастическое представление цвета. Точно кто играл с гигантской, муаровой лентой, подсвечивая ее с разных сторон.
За спиной коротко взвизгнула дверь, выбросив далеко на снег узкую, желтую полосу. Вышел Касьяныч.
— А-а, это не пересмотришь. Пойду шабашить электричество, было приказано в двенадцать…, — дед, словно и не пил, резво, похрустывая снегом, пошел отключать подстанцию. Через минуту ровный, уже ставший привычным треск вдруг сломался, пошел вразнобой и, чихнув напоследок раз-другой, затих. И в тот же миг Виталия ударила по ушам тишина, она ошеломила его, потрясла!… Фактория враз и ослепла, и оглохла. Ни единого огонька, ни единого звука. А над головой торжественное дрожание живого цвета. Виталий задрал голову и никак не мог оторваться от этой чарующей пульсации пластики и цвета. Но чего-то не хватало в этой величественной картине. Что-то было не так. И тут он понял, поймал себя на том, что для полной гармонии в этом расцвеченном небесном величии не хватает… музыки. Он весь напрягся, но кроме мелодичного звона в ушах после тарахтения подстанции ничего не чувствовал. «А ведь должна быть музыка, — думал Виталий, — вернее она есть, но я ее не слышу, как не слышу, например, звуков микромира. Здесь музыка должна быть неземного порядка, и она обязательно должна быть раз есть движение цвета!..»
Жалобный скрип снега под ногами Касьяныча вернул Виталия из-под небесного купола.
— Не налюбовался еще…, а я дак, когда смотрю на это свечение, изнутри стыть начинаю. Этот свет мне будто душу примораживает. И Анна моя, покойница, боялась. Айда в избу, ишь как морозит….
Густо пахнуло керосином. Дед запалил лампу. Медовым цветом окрасились стены, печь, стол, диван…
— Ну что, еще по одной, писатель? — дед наполнил стопки.
Виталию больше не хотелось пить, тем более, что он стал чувствовать себя довольно не плохо, но старик опять задел за живое…. Рука сама потянулась к стопке, и он выпил молча, без тоста, не дожидаясь деда.
— Да-а, парень, что-то мешает тебе, а!?… Я говорю, что-то скребется в тебе, нет!?… — вкрадчивым голосом полюбопытствовал старик.
— Все нормально, Иван Касьяныч, так мелочи жизни, — Виталий махнул рукой и потянулся за закуской.
— Щас, погоди, парень, — старик взял оттаявшую, обструганную рыбину и вышел с ней в сени. Через минуту, как деревяшку, он строгал нового щекура, а рядом с пустой бутылкой матово светилась другая.
— Хо-ро-ша…, з-зараза!.. А, Виталий Николаевич!?… — старик осторожно поставил пустую стопку и проследил, как гость опорожняет свою. — Вот этот кусочек возьми или этот, и обязательно в горчичку…, а?… Что я говорю!?… — он опять оживился и подкладывал Виталию лучшие куски из кудрявой горки свежей строганины. — Когда мужик в твои годы за бутылкой задумывается, обязательно причина тому баба. Так, нет, журналист!? Хвостом, никак, крутанула твоя или сам че высмотрел, а!?