Падди Кларк в школе и дома
Шрифт:
— Автомобили в продаже есть, Тутси?
— Нету.
Ещё призадумается поначалу.
— Что вдруг — нету? Не завезли?
Смотрит, молчит.
— Носороги в продаже есть, Тутси?
— Нету.
За прилавком, на крышке холодильника были заметны следы Тутсиных пальцев, вечно перемазанных кремом из пирожных. Жирные, несмываемые следы жёлтых сливок. Холодильник был низенький, но широкий, для эскимо и брикетов мороженого. Я скрючился за прилавком и выдернул штепсель из розетки.
В Рахени две женщины держали булочную. Как там пахло! Слаще, чем в любом магазине! Не хлебом, не резким запахом горелого, обволакивающим, точно банный пар, а чем-то тихим, не жарким, не душным, не противным. Аромат — даже не аромат, а часть воздуха — успокаивал и радовал. Пироги и кексы стояли на полочках во всю
Нас выследили.
Нас заметила маманя и рассказала папане. Она гуляла с сестрёнками и заметила, как мы тащим пачку журналов «Жизнь женщины». Я натолкнулся на неё взглядом, ещё не выйдя на улицу, и тут же притворился, что не замечаю. На секунду отказали ноги, в желудке засосала пустота. Я еле сдержал стон. Что она делает в Рахени?! Ни разу в Рахени не ездила, это же не ближний свет. Немедленно приспичило по-большому. Я спрятался в кусты, а остальные стояли вокруг и пялились. Я сказал им про маманю, они тоже перепугались. Я утёр пот носовым платком Синдбада, который со слезами рвался вслед мамане. Кевин устроил ему китайскую пытку, всё время косясь на меня: всё ли, мол, делаю правильно? Синдбад и без того рыдал, не обращая внимания на боль, и Кевин от него отстал. Потом изучали мою говешку. Совершенство! Как пластмассовая. Никто не насмехался, все завидовали.
Обратно на улицу можно было выбраться только одним путём — тем же, каким забрались. Маманю я ненавидел. Небось за углом караулит. Отшлёпает небось. Как младенца, и Синдбаду заодно перепадет при всём народе.
Это Кевин виноват. Я только рядом стоял.
Попробовал неправду на вкус — на отмазку не тянет.
На разведку отправился Иэн Макэвой. По его лицу я догадался, что маманя не караулит. С криками «ура» мы полетели вниз по переулку. Она нас не видела!
Нет, видела.
Нет, не видела. Мы вернём «Жизнь женщины» в магазин и попросим у продавщиц прощения. Слишком далеко шла, не узнала. Не видела, чем мы заняты, бежим и бежим. А мы не бежали, мы просто в догонялки играли. А мы заплатили за журналы. А они старые, нас тётки попросили их забрать. Слишком далеко шла. Я похож на двух двоюродных братьев. Свалю на них. Я скинул свитер. Где-нибудь спрячу и приду домой в одной рубашке. Это не я, раз я без свитера, просто парень в голубом свитере, похожем на мой. Поправляла Кэти одеяльце. Была занята.
Нет, она нас видела.
И папане рассказала. И папаня меня убил. Даже оправдываться не позволил, и к лучшему. Начни я отпираться, вообще бы света не взвидел. Порол ремнём. Сам ремня не носил, а для порки держал. Не по попе, а сзади по ногам. И по руке, которой я беспомощно прикрывал ляжки. Та рука, за которую он таскал, потом болела дня три-четыре. Кругами по гостиной. Стараясь оказаться точно впереди ремня, тогда не так больно. Надо в следующий раз по-другому: поближе к ремню, чтобы не оставалось места размахнуться. В доме плакали и орали все, не один я. Свистел ремень; папаня старался хлестнуть покрепче. Играет со мной, развлекается — во как называется это. Потом перестал. Я дёрнулся вперёд, ещё ожидая удара, ещё не сознавая, что папаня совсем отстал от меня. Руку он отпустил, и я почувствовал, что она болит. Плечевой сустав прямо выкручивало от боли.
Я уже не подавлял рыдания, но облегчения слёзы не приносили. Потом задержал дыхание. Всё, всё. Теперь ничего не случится. Игра стоила свеч.Папаня обливался потом.
— А теперь — к себе в комнату. Немедленно, — Голос у него был не такой твёрдый, как он старался.
Я оглянулся на маманю. Она стала белая, как полотно, и губы белые. Ей шло.
Синдбад уже был в комнате. Ему тоже слегка перепало, хотя вина была целиком моя. Он ревел, лёжа ничком на кровати. Увидел, что зашёл всего-навсего я, и приутих.
— Вот, любуйся, — показал я Синдбаду свои исхлёстанные ноги, — теперь ты хвастайся.
И половины моего не получил. Я молчал. Сам видит, сколько ему причитавшихся ударов досталось мне. Я знал, что он об этом задумался, и вполне утешался этим.
— Он большой ублюдок, — выругался я, — Правда?
— Ага.
— Он большой ублюдок, — повторил я с наслаждением.
— Он большой ублюдок, — отозвался Синдбад.
Мы залезли под одно одеяло и устроили бой вслепую. Я любил пододеяльную темноту, от которой захочешь, и избавишься. Особенно приятной казалась тяжесть одеял, особенно давление на макушку. И тепло. Откуда-то свет. Кто-то поднял одеяло. А, Синдбад лезет.
Наши жалюзи были из разноцветных пластинок. Однажды, в сильный дождь, я понял, что это узор. Нижняя жёлтая, потом голубая, потом розовая, потом красная. И снова жёлтая. Верх был синий, а рама и шнур — белые. Я лежал на полу, ногами к окошку, и пересчитывал пластинки, всё быстрей и быстрей.
В Барритауне у многих вместо занавесок были жалюзи, но у нас единственных (насколько я знал) они висели и в задних комнатах, и в передних. Мы с Кевином обошли все дома и насчитали семнадцать криво висящих жалюзи, и это только в передних окнах, выходящих на улицу. В Барритауне было пятьдесят четыре дома, не считая домов Корпорации и других новых зданий, которые ещё пустовали. Мы обошли каждый: одиннадцать из семнадцати перекосило влево. Справа жалюзи доходили до подоконника, а слева не хватало планок пяти. У Келли были самые безобразные жалюзи, зато из целых десяти пластинок. Миссис Келли сидела в комнате и ничего особенного не делала. У Лайама с Эйданом в комнате, где мы играли, пластинки висели криво и к тому же покоробились. Зато спальня мистера О'Коннелла наверху блистала ровными, красивыми и вечно закрытыми жалюзи. Только в двадцати домах висели занавески.
— Без толку.
У Кевина тоже были разноцветные жалюзи.
— Разноцветные красивее.
— Угу.
Стирая жалюзи (всего второй раз в жизни) маманя набрала полную ванну воды. Я лез помогать, а заодно проверить, в верном ли порядке соберёт их маманя, но в ванной не хватало места. Маманя выдернула шнур изо всех пластинок, каждую выстирала отдельно. Пока она кормила сестрёнок, я сравнивал две жёлтых: стираную и грязную, уложив их рядом. Совершенно разные цвета. Я поскрёб грязь ногтем; показался жёлтый свежий цвет.
Я упрашивал маманю не стирать по одной каждого цвета, всё зудел:
— Ну, не надо, не стирай…
— А почему?
Маманя всегда ждала ответа на этот вопрос. Она действительно хотела знать, почему.
— Чтобы…
Мне было трудно объяснить, это было как тайна.
— Чтобы сравнить.
— Солнышко, они же грязные до тошноты.
Укладываясь спать, я уже понимал, что больше не лежать мне на полу, не любоваться радугой. Маманя пришла выключить свет, положила мне на лоб ладошку. От её рук пахло водой и пылью из-за холодильника. Я убрал голову и подвинулся в уголок.
— Из-за штор сердишься?
— Не-а.
— А что ж так?
— Жарко мне.
— Хочешь, унесу второе одеяло?
— Не-а.
Сто лет маманя подтыкала мне одеяло. Я и хотел и не хотел, чтобы она ушла.
Синдбад спал. Однажды он просунул голову между перилами кроватки, застрял и ревел всю ночь напролёт, пока на рассвете я его не разглядел. Много лет назад. Теперь-то он спит в нормальной человеческой кровати. Её привёз дядя Реймонд на крыше машины. Матрац отсырел, потому что по пути дядя Реймонд угодил под дождь. Мы с Синдбадом шутили, что это сыновья дяди Реймонда насикали. Пока матрац не просох, то есть двое суток, мы и не догадывались, что это новая кровать Синдбада. После дядя Фрэнк увёз детскую кроватку на крыше машины.