Палка, палка, огуречик...
Шрифт:
Однако, на мой взгляд, дело обстояло уж если не вполне замечательно, так, по крайней мере, хорошо и даже где-то достойно. Да, мои рубашка и штаны с помочами не блистали чистотой, но окурков в штанине не было ни одного; да, я ничего не кушал с утра, но ведь при желании я мог в любой момент примчаться домой и завопить с порога: «Ба-а-а, я ись хочу!», и быть бы мне немедленно, притом с причитаниями, способствующими пищеварению, накормленным до отвала; после чего я мог бы крикнуть и вообще немыслимое: «Ба-а-а, я весь грязный, как поросенок, переодень меня скорей и умой, а то от людей, понимаешь, неудобно!»
Правда, при этом мне, пожалуй, быть бы не только умытым и переодетым в чистое, на котором каждая заплатка родная, но быть бы мне еще и усаженным на горшок. Потому что от последних моих слов, в силу их необычности, бабушка бы наверняка сильно встревожилась. А самое главное,
Таким образом, на некоторое время я становился детсадовцем. Причем в сравнении с прочими детсадовцами, не имеющим решительно никаких привилегий, что дополнительно угнетало человека, в силу малого возраста не способного уразуметь этот, может, самый главный принцип педагогики.
Впрочем, чуть не забыл, — одна привилегия все же была. Домой, по окончании дня, я убывал самостоятельно. Что, разумеется, грело, однако вольной воли не заменяло.
А бабушка, как я теперь догадываюсь, после моей такой поимки и очередного заточения в детсад получала очередной строгий выговор. Ее счастье, что она была маминой мамой, а не папиной. Это очень большое ее счастье… А стало быть, пожалуй, и мое…
Однако проходило некоторое время, и постепенно все возвращалось на круги своя. Я все чаще начинал, разумеется с разрешения мамы, прогуливать мою «работку» под разными предлогами, а потом и без всяких предлогов, а потом и вообще прекращал посещения детсада, и родители по утрам уходили на работу без меня — мама, как правило, на две смены, — так что мы с бабушкой целыми днями были безмятежно счастливы и бесконечно довольны друг другом — ходили на улицу, если позволяла погода, в лес ходили, а если погода не позволяла, то замечательно проводили время и дома. Она вязала носки-варежки или что-нибудь починяла — серьезное рукоделье было маминым занятием, — а я играл сам с собой, и для моих игр мне не было нужно совсем ничего.
Сколько мне доводилось видеть в жизни разнообразных детей — не счесть, однако никто из них не владел той технологией игры, которая была для меня излюбленной. Я действительно не нуждался ни в игрушках, ни в товарищах — игрушки и товарищи были бы только помехой, мне требовались всего лишь одиночество и тишина — немыслимые вообще-то условия при коллективном воспитании. А бабушка, может, лучше всех на свете умела быть незаметной, более того, ей, может, как никому, нравилось быть незаметной.
В общем, мне не составляло никакого труда поместить себя в какую угодно героическую ситуацию — сперва это были исключительно военные баталии, потом их стали вытеснять космические мотивы, а потом и презренный быт пошел в дело. Впрочем, я тогда еще не был склонен соблюдать какие бы то ни было законы жанра, с непринужденной легкостью перескакивал с пятое на десятое, перемешивал, казалось, абсолютно несовместимое, но некому было приструнить меня разгромной рецензией, ни от какого редактора не зависела жизнь моих причудливых сюжетов, ибо ни о каких тиражах я не помышлял, более того, под угрозой выхода в свет моментально растаяли бы все мои уже отыгранные, а также и несостоявшиеся сюжеты.
А со стороны оно выглядело так: я лежал на полу, ко всему на свете безучастный, а потом вдруг начинал кататься по полу, ползать, нещадно буровя половики, издавать самые разнообразные звуки, означающие что угодно — рев моторов, взрывы бомб, свист пуль, грохот прибоя, голоса инопланетян, извинения матери за очередную обиду…
Но иногда я вел и весьма пространные, вполне разборчивые и даже не лишенные некоторого смысла диалоги с моими воображаемыми подчиненными, с товарищами Лениным-Сталиным, причем, когда мы уже обосновались в Карпунино, и Сталин начал стремительно тускнеть в глазах существенной части народонаселения, а стало быть, и в глазах моей матери, я уже был не столь почтителен с ним, иной раз позволял себе назидательно-разоблачительные нотки, на что моя терпеливая и терпимая бабушка считала необходим реагировать испуганным шепотом и округленными глазами, то есть позволяла себе вторгаться в мой мир, стало быть, в такие моменты ей было по-настоящему тревожно.
Но я отмахивался от бабушки, бесцеремонно выталкивал ее за пределы суверенной территории моего воображения и продолжал свое, но если бабушка не прекращала выражать беспокойство, то я довольно легко смирял гордыню, ибо никогда, даже в самом раннем детстве, не хотел быть свиньей неблагодарной, и оставлял в покое политику, действительно, ну ее на фиг, мгновенно оказываясь за миллион световых лет от всякой политики, чтобы вести плодотворные переговоры с дружественными и жутко
продвинутыми во всех научных областях инопланетянами — то есть опять выходила политика, будь она неладна, хотя и вселенского масштаба, хотя и с полным взаимопониманием по всему спектру проблем…Как жалко, что, пока бабушка была жива, я ни разу не удосужился поговорить с ней на отвлеченные темы. Ведь любопытно было бы узнать, что думала она про меня в те моменты, каким виделось ей мое будущее, совпало ли что-нибудь или совсем ничего не совпало?..
Но точно помню, если я и мечтал кем-то стать, когда вырасту, то уж точно — не писателем. То есть ранней, а также и немного припозднившейся целеустремленностью похвастать никак не могу.
Нет, разумеется, мне, как и большинству моих сверстников, временами не давали покоя романтика неба, пыль дальних и паршивых дорог милого отечества, однако не помню, чтобы мне сколь-нибудь продолжительное время хотелось во что бы то ни стало сделать автомобиль или самолет главной утехой всей последующей жизни, чтобы эта мечта захватила меня целиком, заставила выискивать и читать специальную литературу, особенно усердно изучать в школе вполне конкретные предметы, небрежно отмахиваясь от прочих предметов — второстепенных и третьестепенных, а тем самым, невыносимо скучных.
А может, вся проблема в том, что о профессии писателя я сперва вообще не знал, а потом, когда узнал, она долго-долго казалась мне еще более недосягаемой, чем профессия космонавта, и я решился потрогать ее на ощупь, уже безнадежно опоздав к тому окошечку, где приходящим своевременно выдают совершенно необходимый для творческой жизни культурно-интеллектуальный багаж?
Покупались ли мне игрушки? Скорее всего, покупались. Только ни одна не запомнилась, ни с одной из них, это уж точно, я не ложился спать. А вообще-то мне с игрушками, можно сказать, крупно везло. Я, повторяю, в них не нуждался, однако и не отвергал в принципе. Поэтому мама, периодически выезжавшая в командировки с целью закупа для своего учреждения различного инвентаря, в том числе игрушек, перво-наперво везла все домой. Впрочем, не поэтому, а потому, что поезд приходил на станцию ночью.
А уж с утра инвентарь перемещался по принадлежности, но некоторые игрушки порой застревали у нас надолго. Пока я ими вволю не натешусь. Ведь фантазии фантазиями, а заводную игрушку покурочить, из ружья духового пострелять резиновыми грибками, юлой пожужжать — все равно иногда охота.
Так что периодически я делался богаче даже самых избалованных детей, чьи родители служили начальниками СМП, руководили до сих пор загадочной «дистанцией», а то и чуть менее загадочными «отделениями».
И вообще, формально освобожденный и даже как бы отставленный от детского сада, я, так получалось, никогда не порывал с ним контактов совсем. Гуляешь в окрестностях, а поселок маленький, сплошные окрестности, мама увидит — покормит. А еще с работы принесет чего-нибудь — все же с работы чего-нибудь несли, а ничего не несли только недотепы вроде отца моего, поскольку работу имели самую бессмысленную — с которой принести даже нечего.
Между прочим, так называемое «снабжение» на железной дороге в те годы было не в пример лучше, чем в стекольной промышленности. Но, может, дело не в том, какая и где царствовала отрасль, а в том, что на станции Карпунино обитали «свободные» люди (без кавычек никак не могу обойтись), а в поселке Заводопетровском — подневольные, причем без всяких кавычек, да еще — «нерусь». Да еще — калмыки, враждебные уже тем, что вопреки всему окружению исповедовали какой-то вообще непотребный буддизм…
В Заводопетровском очень напряженно было с хлебом — уж не говорю про другое. Даже мне, несмотря на очень юный возраст, не раз и не два довелось постоять в этих изнурительных очередях, но больше-то, конечно, страдали сестра и бабушка. Никаких карточек уже давно не было в помине, но еще немало оставалось в державе населенных пунктов, никакого стратегического значения не имеющих и тем самым относящихся ко второстепенным, третьестепенным, ну, не знаю, может, десятистепенным. То же самое, следовательно, можно сказать и о людях, населявших царствие «Равенства и Братства».
А в станционном буфете продавалась на развес красная икра — черная, правда, отпускалась лишь в виде бутербродов. Хлеба, как белого, так и черного, было вообще завались. И все по доступной цене, все очень качественное. И как бы вызывающе ни звучало это сегодня, однако со всей ответственностью должен сказать — был, был ничуть не легковесней доллара советский рубль образца 1961 года! На него тогда можно было столько настоящей еды накупить, натуральной еды, не оскверненной презренными добавками американской сои и русского гуталина!