Паралогии
Шрифт:
В написанной почти в то же самое время, что и «Слова и вещи» (первая публикация — в 1966 году), статье «Язык для бесконечности» (1963) Фуко идет еще дальше, увязывая пустой центр со смертью, по его мнению тайно организующей любой литературный дискурс. В сущности, по Фуко, литература и рождается как необходимость обогнутьпустой центр смерти, тем самым включив его в себя:
Пределы смерти открывают перед языком или, скорее, внутри языка бесконечное пространство… Устремленный к смерти, язык оборачивается на самого себя, он встречается с чем-то вроде зеркала: чтобы остановить смерть, язык находит только одно средство — самовоспроизводство в бесконечной игре зеркальных отображений, у которых нет конца. …Произведение языка находит свой источник в этой складке, в этом дублировании. В этом смысле смерть, без сомнения, является самым существенным феноменом языка (его пределом, его центром): с того момента, когда люди начали говорить по направлению к смерти и против нее, с тем чтобы запечатлеть и запечатать ее, родилось то бесконечно повторяющее, пересказывающее и дублирующее себя бормотание, которое, пройдя через сверхъестественный процесс акселерации и уплотнения, стало тем, в чем наш сегодняшний язык живет и прячется [411] .
411
[ Foucault М.] Essential Works of Foucault, 1954–1984. Vol. 2. Aesthetics, Method, and Epistemology / Ed. by James D. Faubion, transl. by Robert Hurley and others. N.Y.: The New Press, 1998. P. 90, 91.
Отсюда,
В свою очередь, мотив откладывания смерти сближает эту концепцию с «различАнием» Деррида, которое может быть понято аналогичным образом — как пустой центр в структуре дискурса. Не случайно Деррида характеризует различАние как «трещину в языке» и «прерывность» [413] . «…Понятие восполнения („восполнение, или, иначе, различание“ [414] . — М.Л.) и теория письма обозначают, как бы в бездне (en abime) зеркал, саму текстуальную сущность текста Руссо… Понятие восполнения в тексте Руссо — это как бы слепое пятно, нечто невидимое, что одновременно и открывает поле зрения и ограничивает его» [415] .
412
Ibid. P. 100.
413
Деррида Ж.О грамматологии / Предисл. и пер. Н. С. Автономовой. М.: Ad Marginem, 2000. С. 198.
414
Там же. С. 302.
415
Там же. С. 319.
В психоаналитической философии Ж. Лакана, по мнению Славоя Жижека, психологическая травма выступает в качестве «фантастического конструкта», замещающего центральную для Лакана категорию Реального, — которое, в свою очередь, является «фундаментом процесса символизации». Реальное также может быть описано как пустой центр: «…Реальное само по себе — дыра, разрыв, незамкнутость в самом средоточии символического порядка. Это нехватка, вокруг которой и структурируется символический порядок… Реальное не может быть подвергнуто отрицанию, поскольку оно уже само по себе, в своей позитивности, есть не что иное, как воплощение чистой негативности, пустотности» [416] . Исходя из этой характеристики, Жижек предлагает взгляд на означающее как на «субститут, восполняющий пустоту изначально упущенного репрезентацией в сознании»: означающее «репрезентирует ее нехватку». В этом и заключен «парадокс означающего,выступающего частью репрезентации действительности (восполняющего пустоту, дыру в ней)» [417] .
416
Жижек С.Возвышенный объект идеологии / Пер. В. Софронова. М.: Художественный журнал, 1999. С. 172.
417
Там же. С. 162–163.
Ж.-Ф. Лиотар в статье «Ответ на вопрос: что такое постмодернизм?» предлагает различать модернизм и постмодернизм по тому, как воплощается в каждой из этих эстетических систем непредставимое,понимаемое как ядро категории « возвышенное». Модернизм «репрезентирует тот факт, что непредставимое существует… Так, Джойс позволяет непредставимому стать осязаемым при посредстве письма как такового — в означающем» [418] . В постмодернизме же, по Лиотару, разрушается возможность включить непредставимое в сам процесс репрезентации. Модернистская «эстетика возвышенного <…> допускает указание на непредставимое лишь как на какое-то отсутствующее содержание, в то время как форма, благодаря своей устойчивости и узнаваемости, продолжает предлагать читателю или зрителю повод для утешения и удовольствия». С этой точки зрения «постмодерном окажется то, что внутри модерна указывает на непредставимое в самом представлении; что отказывается от утешения хороших форм, от консенсуса вкуса, который позволил бы сообща испытывать ностальгию по невозможному; что находится в непрестанном поиске новых представлений — не для того, чтобы насладиться ими, но для того, чтобы лучше почувствовать, что имеется нечто непредставимое» [419] . Именно это разрушение возможности включить непредставимое, обостряющее ощущение непредставимости/возвышенного, и составляет существо пустого центра.
418
Лиотар Ж.-Ф.Ответ на вопрос: что такое постмодернизм? / Пер. и предисл. А. Гараджи // Ad Marginem ‘93. Ежегодник. М.: Ad Marginem, 1994. С. 76.
419
Там же. С. 78.
Предложенная Лиотаром интерпретация возвышенного прямо увязывает пустой центр (то есть непредставимое) с кризисом идеи культурного порядка и дискредитацией художественных и идеологических моделей гармонии. Иными (но тоже лиотаровскими) словами — с кризисом метанарративов, катастрофическим распадом целостной картины мира, начинающимся, по мысли философа, вместе с эпохой модернизма и достигающим полной выраженности в постмодернистской культуре.
Роль, которую дискурсивная фигура пустого центра играет у Фуко, Деррида, Лакана, Лиотара, Жижека и других, на мой взгляд, доказывает конструктивную функциюэтого «негативного символа». Отсутствие и принципиальная невоплотимость трансцендентальной гармонии даже в пространстве языка, слабость и бессилие авторского сознания не означают абсолютизации бесформенности и хаоса. Пустота на месте центра способна организовывать связи между элементами системы через разрыв, пробел, паузу и тем самым служить основой для игры смыслов в тексте. Как писал Жиль Делёз, «не существует структуры без пустого места, способного приводить все в движение» [420] . Более того, отсутствие центра придает ему гораздо более богатую семантику, чем присутствие. Пустой центр манифестирует исчезновение как авторского всевластия, так и целостной, внутренне логичной и независимой от сознания реальности, воплощает как смерть, так и возвышенное. «Отсутствие трансцендентального означаемого расширяет поле и игру означивания до бесконечности» [421] . Именно неограниченность интерпретаций пустого центра — в отличие от центра наличествующего и тем самым ограничивающего интерпретацию — и придает этой дискурсивной структуре столь мощную энергию смыслопорождения.
420
Делёз Ж.Логика смысла // Делёз Ж. Логика смысла. Фуко М. Theatrum philosophicum / Пер. с фр. Я. Я. Свирского. М.; Екатеринбург: Раритет; Деловая книга, 1998. С. 77–78.
421
Деррида Ж.О грамматологии. С. 354.
Надо отметить, что роль пустого центра уже вполне осознавалась в эстетике близких к постмодернизму
поэтов андеграунда 1960-х годов. Так, весьма показателен «Пустой сонет» (1969) Леонида Аронзона [422] :Как замечает А. Степанов,
…поэтическое впечатление от [этого] стихотворения подкрепляется физическим ощущением головокружения, возникающим при вращении перед глазами листа, текст сходится к зажатому со всех сторон центру, пока не упирается в прямоугольник незаполненного пространства… Достоинства… «Пустого сонета» также во многом обязаны выразительной силе повторов (лексических, семантических и фонетических) и их вариаций. Начинаясь с вопросительной заставки-восклицания, это стихотворение далее становится весьма певучим, непрерывно развиваясь и организуя циклы (так катится колесо по дороге), но под конец строки укорачиваются, интонация превращается в более отрывистую, движение замедляется и прекращается, будто натолкнувшись на высокую преграду или достигнув цели, и эта остановка подтверждается дважды повторенным в последней строке словом «стояли-стоят», в строке, которая утверждает семантическую центральность адресата послания [423] .
422
«Кто вас любил восторженней, чем я? Храни вас Бог, храни вас Бог, храни вас Боже. Стоят сады, стоят сады, стоят в ночах. И вы в садах, и вы в садах стоите тоже. Хотел бы я, хотел бы я свою печаль вам так внушить, вам так внушить, не потревожив ваш вид травы ночной, ваш вид ее ручья, чтоб та печаль, чтоб та трава нам стала ложем. Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в вас, поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесами сравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад, что полон вашими ночными голосами. Иду на них. Лицо полно глазами… Чтоб вы стояли в них, сады стоят». Факсимильное воспроизведение авторской рукописи дано по изданию: Аронзон Л.Собр. произведений: В 2 т. / Сост., подгот. текстов и примеч. П. А. Казарновского, И. С. Кукуя, В. И. Эрля. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2006. Т. 1. С. 183.
423
Степанов А.Главы о поэтике Леонида Аронзона //См. также: Кукуй И.Два «Пустых сонета»: анализ стихотворений Л. Аронзона и А. Волохонского // Поэтика исканий, или Поиск поэтики. Материалы международной конференции-фестиваля «Поэтический язык XX–XXI веков и современные литературные стратегии» (Москва, 16–19 мая 2003 года). М., 2004.
Очевидно, что центр как основа структурности структуры — это эстетический синоним метафизического «присутствия», и потому он генерирует бинарную модельдискурса и культуры в целом. «Подрыв центра» безусловно начинается уже в модернизме и непосредственно вытекает из модернистской критики модерности. Вот почему зафиксированные Деррида и другими философами изменения свидетельствуют не только о кризисе определенных моделей культуры модерности (бинарность, утопизм, центричность), но и о постепенном формировании неклассических, «неструктурных» структур в художественном мышлении и культуре — даже вне социополитических моделей развитой модерности. Развитие этой тенденции, собственно, и интересует нас как путь формирования постмодернистского дискурса. Однако может ли структура не быть структурной? Может ли она функционировать после поражения центра? В сущности, именно на этот вопрос ищут ответы все рассмотренные выше тексты — только вместо структуры они говорят о творчестве, культуре, истории.
Сам Деррида на этот вопрос отвечает негативно. По его мнению, от метафизической бинарности (структурности), отложившейся в синтаксисе, грамматике, терминологии, не смогли уйти ни Ницше, ни Фрейд, ни Хайдеггер. Даже попытки Леви-Стросса имитировать в своем научном дискурсе безличный — то есть децентрированный — мифологический дискурс не выводят за пределы метафизических оппозиций, а воспроизводят их. Впрочем, как полагал Поль де Ман, и сам Деррида не миновал тех же ловушек: «Что происходит у Руссо, происходит и у Деррида; словарь субстанции и присутствия используется уже не декларативно, а риторически» [424] . По мнению же М. Эпштейна, Деррида «создает только инверсию метафизики, помещая антиметафизические понятия типа „следа“ или „отсрочки“ на метафизическое место (подлинника, вечности)» [425] .
424
Ман П. де.Слепота и прозрение: Статьи о риторике в современной критике / Пер. с англ. Е. В. Малышкиной; под ред. Н. М. Савченковой. СПб.: Гуманитарная академия, 2002. С. 85.
425
Эпштейн М.Философия возможного. СПб.: Алетейя, 2001. С. 177.
Но литература — не метафизика (или, по крайней мере, не только метафизика). И то, что не удается в философии просто в силу законов логического мышления, легко может быть обойдено в литературном тексте, эти законы использующем, но им не подчиняющемся. Так, в «Египетской марке», как мы видели, интегральная и к тому же конструктивная роль была отведена самоповтору разрывов: настойчивому повторению мотивов смерти, катастрофы, болезни, пожара (и прочих подобных), вместе с тем сопрягающихвоспоминания о детстве, картины пореволюционного Петербурга, автометаописание творчества — и тем самым формирующих принципиально хаотичную композицию самой повести. Мотивы разрыва и бессвязности не примиряли противоположности, намечавшиеся в начале повести (детство — Петербург, революция — культура/ творчество), но, несомненно, снимали их бинарное противопоставление, создавая тем самым новое, подвижное и амбивалентное, паралогическое единство. Аналогичным образом, в романе Ваганова «Труды и дни Свистонова» оппозиции между подлинным и симулятивным, творчеством и смертью размываются мотивами «непрозрачной» жизни, не поддающейся какому бы то ни было прочтению, но главное — адаповторяемости и пустоты,в который Свистонов погружает своих героев и в котором в конечном счете оказывается сам. У Хармса в «Случаях» оппозиция между свободой творящего сознания, а также разными формами трансценденции, с одной стороны, и абсурдом существования, с другой, снимается мотивами насилия, увечья (дефигурации), развоплощения и неразличимости жизни и смерти — а также конструкцией текста, который остраняет собственную литературность или даже подвергает сомнению собственное существование. У автора «Лолиты» фундаментальная оппозиция между поэтом и пошляком, а шире — между модернистским/трансцендентным восприятием мира, воплощенным в образе Гумберта, и плоскими иллюзиями массовой культуры (Куильти) взрывается и сопрягается мотивом смерти: смерти вообще и смерти героев, но в первую очередь — анти-Рождеством гибели Лолиты и пронизывающей весь текст метафорикой руины.
Роль ритма, создаваемого «хаотическими» по своей семантике и структурной функции элементами, двойственна — с одной стороны, он непосредственно воплощает антиструктурную направленность рассматриваемых текстов, с педагогической настойчивостью помещающих фигуры бесструктурности и архетипы хаоса, отсутствия и смерти на место трансцендентального центра. С другой стороны, перед нами все-таки ритм — то есть структурное образование, хотя и особого рода. Этот ритм образован движением между непримиримыми крайностями, синтез которых невозможен; тем не менее они неотделимы друг от друга и постоянно «отсылают» друг к другу. В сущности, этот ритм разрывов совпадает с тем, что выше было обозначено понятием «взрывная апория».
Одним из первых описание такого ритма предложил Жиль Делёз в своих работах конца 1960-х годов («Повторение и различие» [1968] и «Логика смысла» [1969}). Делёз предлагает своего рода типологию повторений — поскольку, разумеется, ритмичность и повторяемость лежат в основе любой художественной структуры с древнейших времен. Он говорит о «материальномповторении» (голоса или формального элемента — например, в орнаменте) как о повторении фрагмента, метонимически представляющего гармоническое целое (логос или «Идею», по Делёзу), и о «метафизическомповторении», которое может быть облечено в разные формы, но всегда репрезентирует целое метафорически или символически.