Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Список параллелей и противопоставлений можно продолжить. В романе Битова метафора культурной катастрофы разворачивалась на фоне декораций советского Ленинграда (сквозь которые то и дело проглядывал не до конца затертый и сознательно реконструируемый автором «петербургский текст»). У Толстой, казалось бы, на первом плане — последствия воображаемой ядерной катастрофы, но не в меньшей степени изображенный ею мир также прочитывается как масштабная историко-культурная метафора. Это — руины всей цивилизации, сметенной неким Взрывов — революцией? советской историей? постсоветским ветром перемен? — но в любом случае разрушенной до основания: недаром колесо в мире «голубчиков» почитается за свежее открытие. Иначе говоря, Толстая радикализует и даже буквализирует битовские аллегории и суггестивные метафоры распавшейся связи времен, придавая им тактильную ощутимость и гротескную остроту. И только?

Нет, не только.

У Битова не было сомнений в подлинностивеликой литературы, пусть эта подлинность и была заслонена от его героев буйным пиром симулякров. В «Кыси» эти сомнения составляют существо романа. Симулякры истории и культуры

превращаются в Последствия, то есть мутации — уродства и аномалии в диапазоне от хвостика у одного героя до бессмертия другого, от летающих зайцев до ядовитых яиц, от запрета на книги до живущей вокруг человеческих поселений и сводящей с ума монструозной Кыси, от «перерожденцев» (людей-лошадей) до Прежних (долгожителей, сохраняющих понятия и привычки жизни до катастрофы), от Санитаров (карательных отрядов, сжигающих старые книги и жестоко наказывающих их обладателей) до «голубчиков» — псевдонормальных, «средних» обывателей далекого от нормы мира. И все же главное понятие в ряду этих новообразований — именно Последствия, то есть, другим словом, следыв дерридианском понимании этого слова. Так же как и Деррида, Толстая уравнивает искаженный, всегда смещенный след значения и забытый первоисток смысла. Однако, в отличие от Деррида, который предполагал, что исток — это мифологический образ, который ретроспективно формируется благодаря восприятию того или иного феномена как «следа», Толстая понимает первоисток совершенно метафизически — как некое вечноесостояние русской культуры, скрытое под разнообразными цивилизационными наслоениями. Уже в этом чувствуется определенное — впрочем, вряд ли отрефлектированное автором «Кыси» — противоречие: с одной стороны — всегда подвижный, вечно переписываемый героями романа след исчезающего перво-истока, с другой — метафизическая константа «русского мира». Как разрешается это противоречие в романе? И разрешается ли?

У Битова принципиально важно историческое измерение романа: у него, как в «Евгении Онегине», все события «расчислены по календарю», каждая дата значима: напомним, что все главные события в «Пушкинском доме» сосредоточены вокруг 7 ноября и в то же время спроецированы на календарь «Медного всадника». В мире «Кыси» уже (или еще?) нет календаря: его полностью заменяет алфавит. Это очень многозначительная замена: принципиально ахронологическое пространство языка замещает историческую динамику. Перед нами — материализованная «постистория»: то, что происходит после конца истории или после того, что представлялось ее концом. В данном случае постистория, жизнь после катастрофы отождествлена с вечным безвременьем «русского мира».

Наиболее четко эта — не только постисторическая, но и несомненно постмодернистская — модель культуры представлена в главе с выразительным названием «Хер», описывающей классификацию книг, любовно осуществленную Бенедиктом в библиотеке тестя, главного карателя-Санитара. Бенедикт расставляет книги по ассоциативному принципу, который, если попытаться отказаться от привычных «рубрикаций» нашей культуры, может на первый взгляд показаться ничем не хуже и не лучше алфавитного и тоже способен охватить необъятную пестроту всего и вся. Правда, в отличие от традиционной, классификация Бенедикта использует не одно, а несколько произвольно выбранных оснований, поэтому непонятно, сколько еще таких оснований способен изобрести персонаж. Он расставляет книги сперва по созвучию корней в именах авторов или названиях: [Александра] Маринина, «Маринады и соления», «Художники-маринисты», «Маринетти — идеолог фашизма», «Инструментальный падеж в марийском языке»… Потом уравнивает заголовки по синтаксической структуре: «„Гамлет — Принц датский“, „Ташкент — город хлебный“, „Хлеб — имя существительное“, „Уренгой — земля юности“, „Козодой — птица вешняя“, „Уругвай — древняя страна“, „Кустанай — край степной“, „Чесотка — болезнь грязных рук“»… По фонетическому сходству: «„Муму“, „Нана“, „Шу-шу“… Бабаевский, Чичибабин, „Бибигон“, Гоголь, „Дадаисты. Каталог выставки“, „Мимикрия у рыб“, „Вивисекция“, Тютюнник, Чавчавадзе, „Озеро Титикака“»… Еще одно «основание» — «пищевая цепь», выраженная исключительно именами писателей: от еды — через насекомых — через животных и птиц, далее через ягоды и цветы, к типам пейзажа — и, наконец, обратно, к частям тела:

Хлебников, Караваева, Коркия <…> Колбасьев, Сытин, Голодный… Мухина, Шершеневич, Жуков, Шмелев, Тараканова, Бабочкин… Зайцев, Волков, Медведев, Орлов, Лиснянская, Орлов, Соколов, Гусев, Курочкин, Лебедев-Кумач, Соловьев-Седой… Цветков, Цветаева, Розов, Розанов, Пастернак, Вишневский, Яблочкина, Крон, Корнейчук… Заболоцкий, Луговской, Полевой, Степняк-Кравчинский, Степун <…> Носов, Глазков, Бровман, Ушинский, Лобачевский, Языков, Шейнин, Бородулин, Грудинина, Пузиков, Телешов, Хвостенко… (С. 247) [657]

657

Отметим, что хвост в этом перечислении оказывается необходимой частью человеческого тела (ведь в ряд включена фамилия Хвостенко).

Толстая отдает таким «каталогам» — столь же смешным, сколь и поэтичным — четыре полных страницы романа. За этой настойчивостью просвечивает нечто большее, чем просто трюк, «гэг». Елена Гощило обратила внимание на сходство этой главы со знаменитой «китайской номенклатурой животных» из рассказа Борхеса «Аналитический язык Джона Уилкинса», анализом которой Фуко открывает трактат «Слова и вещи». Гощило, в частности, пишет:

Все системы классификации условны, и большинство из них опирается на язык как на систему означения. Однако библиотека в «Кыси» уплощает язык, лишая его значения, вследствие чего книги употребляются как бессмысленные объекты, ничем не отличающиеся от прочих предметов, как то: спичек, чайников,

носков… Собрание книг в романе подтверждает, что ошибочная или невежественная организация неизбежно приводит к очередной форме хаоса [658] .

658

См.: Goscilo Helena.Tatiana Nikitichna Tolstaya I IDictionary of Literary Biography: Russian Writers Since 1980. Vol. 285 / Ed. by Marina Balina and Mark Lipovetsky. Detroit: Gale Pubis., 2003. P. 213.

Принимая эту интерпретацию, хочется все же заметить, что дело не сводится только к насмешке над идиотизмом Бенедикта (напомним, кстати, что сцена выбора основания для классификации книг присутствовала и в романе Вагинова «Труды и дни Свистонова» — одном из первых произведений о кризисе «высокой», иерархически упорядоченной культуры). В полном соответствии с Фуко, расположение книг в библиотеке Бенедикта создает особое пространство — не материальное, но и не трансцендентальное, «не имеющее места пространство языка», в котором только и могут встретиться друг с другом Розов и Розанов, Муму и Бибигон, Гамлет и Уренгой.

Библиотека Бенедикта воплощает, говоря словами Фуко, «глубокое расстройство тех, чей язык нарушен утратой „общности“ места и имени. Атопия, афазия» [659] . Это, похоже, вполне адекватная характеристика постсоветского кризиса языкаи постмодерного распада иерархических отношений в культуре: когда культурные порядки советской цивилизации рухнули, погребая заодно и альтернативные, «антисоветские» культурные иерархии. (А те порядки, что органичны для сознания, якобы не тронутого радиацией советского опыта, звучат так же, как рацеи Прежних для Бенедикта — наверное, разумно, но совсем непонятно и уж точно «не про нас»…) Главное сходство в том, что и в том видении культуры, которое возникло в России в конце 1980-х — начале 1990-х годов, как и в сознании героя Толстой Бенедикта, нет истории,а оттого все оказывается последней новинкой: Набоков и Тарантино, «Заветные сказки» и Мандельштам, Ницше и Деррида. Не имеет значения, сколько длился Взрыв — несколько секунд или 73 года: главное, что он, по сути, отменил время и историю, сделав забвение главной формой культурной преемственности.

659

Фуко М.Слова и вещи: Археология гуманитарных наук / Перевод В. П. Визгина и Н. С. Автономовой. СПб.: A-cad, 1994. С. 29.

«Забвение значит опосредование и выход логоса за свои пределы», — утверждает Жак Деррида [660] . Парадокс романа Толстой состоит в том, что его текст, насыщенный многочисленными скрытыми цитатами (да и книги, которые читает Бенедикт, в пределе представляют всюмировую литературу, то есть весь логос культуры)и написанный ярким квазипростонародным сказом со своей новой первобытной мифологией, полный сюрреалистических сказочных образов, тем не менее оказывается книгой о культурной немотеи о слове, немотой и забвениемрожденном: «Как же нет? А чем же ты говоришь, чем плачешь, какими словами боишься, какими кричишь во сне?! <…>: Вот же оно, слово, — не узнал? — вот же оно корячится в тебе, рвется вон! Это оно! Это твое! Так из дерева, из камня, из коряги силится, тщится наружу глухой, желудочный, нутряной мык и нык, — извивающийся обрубок языка, раздуты в муке вырванные ноздри…» (с. 369).

660

Деррида Жак.О грамматологии / Предисл. и пер. с фр. Н. С. Автономовой. М.: Ad Marginem, 2002. С. 156.

Вместе с тем забвение — это и возможность выхода за пределы дискурса, возможность свободного плавания между дискурсами. Примитивное, казалось бы, сознание героев «Кыси» обнаруживает способность остранятьизвестное, открывая поистине бездонную глубину в банальном. «Погиб колобок. Веселый такой колобок. Все песенки пел. Жизни радовался. И вот — не стало его. За что?» (с. 52) — вопрошает Бенедикт, дочитав сказку, и мы не знаем, смеяться ли над таким идиотом или вместе с ним увидеть в детском сюжете всеобъемлющую (энциклопедическую, по сути) метафору человеческой жизни и смерти.

Слово, запечатленное книгой, и есть следсуществующей культуры. Это понимание слова как следастановится одной из главнейших «пружин» сюжета в романе Толстой. Это выражено и в том, как Бенедикт не понимает того, что читает, и в то же время жаждет повторять в реальности, подражать тому, что прочитал; и в его нелепых попытках жить по книге— но и в трагикомических результатах этих попыток; наконец, в его фатальном отчуждении от Прежних (ничуть не проходящем и после того, как им прочитана вся библиотека тестя). Вряд ли сознательно следуя теоретическим моделям Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского, Толстая тем не менее интерпретирует доминанты русской культурной истории в соответствии с построениями двух исследователей: по логике «Кыси», русский культурный следвсегда стремится начисто стеретьпредыдущий знак и начертать нечто новое, но получается почему-то то же самое,хотя и с небольшими стилистическими сдвигами. Именно эти сдвиги и образуют то, что Деррида называет diff'erance(различАнием), а мы — итерацией.

Поделиться с друзьями: