Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Парижские письма виконта де Лоне
Шрифт:

Если случается так, что девушка родовитая и богатая хочет выйти за юношу, чей род также благороден, но чуть более молод, поднимается ужасный крик: «Девица Икс…! Выходит за Игрека…! Какое безобразие!..» У этих людей не укладывается в голове, что древнее семейство, о котором последние три сотни лет никто слыхом не слыхивал, способно породниться с новым семейством, которое последние три сотни лет покрывало себя славой. У тщеславия острый взор. Там, где все различали сотню оттенков, оно открывает еще одну сотню, которую также надобно взять в расчет: тут поневоле собьешься с толку. Проще всего посмеяться и над теми, и над другими: это единственный способ упростить дело.

Впрочем, и это еще не все. Не успели обе стороны счесться званиями и славой, как является некто, готовый доказать положительно, с документами в руках, что славных родов теперь вообще не существует. Семейство М… — да ведь это младшая ветвь; семейство Р… — да ведь их род пресекся уже много лет назад; семейство Г… — да разве кто-то из них жив? — Но если славных родов не существует, стоит ли так стараться породниться с их представителями?

Впрочем,

сами эти представители свято веруют в древность своих родов.

И все это происходит в то самое время, в те самые минуты, когда современные утописты-реформаторы отменяют имена и звания, семью и собственность и проч.

Наш век снисходителен, он открыт идеям любого рода, но признаем честно: идеи эти, при всем своем несходстве, имеют меж собой немало общего: крайности одних недалеко ушли от преувеличений других, безумие этих неизбежно ведет к сумасбродству тех.

На эти размышления нас навели странные разговоры, которые последние две недели ведутся в салонах по поводу двадцати самых известных брачующихся пар: ведь нынче сезон свадеб. Право, мы не понимаем, почему в свете больше не носят пудреных париков: в те времена, когда их носили, разговоры шли ровно такие же; мысли были ничуть не более здравые, зато головы — куда более благоуханные. […]

Недавно в салоне госпожи де Мерлен Лаблаш пел прелестную итальянскую песенку [536] . Она вложена в уста пьянчужки, который зевает во время пения, но зевки его оборачиваются восхитительными руладами. Лаблаш зевал так натурально, что все кругом помимо воли последовали его примеру и принялись зевать, но зевали они не от скуки, а от радости, что было весьма ново и забавно. После того как прозвучала последняя зевательная рулада, сосед сказал нам: «Какое удивительное единодушие! мы все зеваем». — «Да, — подхватил господин де Н., зевая, — но далеко не все при этом выводим рулады».

536

О салоне меценатки и музыкантши графини Мерлен, в котором итальянский бас Луиджи Лаблаш был одним из постоянных гостей, см.: Мартен-Фюжье.С. 327–328, а также в очерке от 3 марта 1844 г. (наст. изд., с. 388–389 /В файле — год 1844 фельетон от 3 марта — прим. верст./).

Кстати о музыке: на прошлой неделе в доме знаменитого востоковеда состоялся турецкий концерт. «Что вы разумеете под турецким концертом?» — Я разумею концерт, устроенный одним-единственным турком, который играет на всех музыкальных инструментах своей родной страны. Сначала турок сыграл на гуслях,гусли эти — маленькая гитара с тремя струнами и огромным двухметровым грифом, род гармонической лопаты. Струны этого инструмента надобно не щипать,а царапать посредством пластинки из китового уса; ритурнели тянутся полтора часа, а мелодия звучит не больше пяти минут. Поначалу думаешь, что перед тобой гитарист или, если угодно, гуслярист; ничуть не бывало, это певец, но певец очень нерасторопный. Когда он открывает рот, это означает, что музыка уже закончилась. Мелодия соответствует по длине самому инструменту, а ритурнель — его грифу. Покончив с гуслями, турок взялся за большую скрипку из светлого дерева, такую тяжелую, что ему пришлось положить ее себе на колени, и вновь завел свои трели-ритурнели. Из огромного инструмента он извлекал тоненькие турецкие звуки; он играл не на скрипке, а со скрипкой. Все кругом хохотали, некоторые дамы от смеха едва не лишились чувств. Наш турок пел тихим голосом; турки не понимают, что без крика нету пения; что взять с этих варваров!

26 апреля 1841 г.
Навуходоносоры в ярости

Надо полагать, всю последнюю неделю Навуходоносоры очень сильно гневались на нас; речь, как вы понимаете, идет о плохонькихНавуходоносорах. Хорошие Навуходоносоры только посмеялись над нашими шутками, зато другие разозлились, и было отчего; мы обвинили их в безумной гордыне да вдобавок доказали, что они не имеют на нее никакого права! это уж слишком. Гнев Навуходоносоров искренний, но неуклюжий, и все кругом очень забавляются их яростью, видя в ней не что иное, как признание вины.

— Отчего же господин де *** сердится? Эта критика его не касается. — К несчастью, касается. — Разве он принадлежит не к старинному роду ***? — Ничуть не бывало. Фамилия его образована от названия поместья, но рожден он просто господином С… — Вот оно что. А господин де Икс…? — А это другое дело, он даже сердиться не имеет права. — Отчего же? — Оттого что его даже плохонькимНавуходоносором не назовешь. — Но я думал… — А я вас уверяю, что он тут вообще ни при чем; он не хороший и не плохой, он не Наву, не ходо и не носор, а весь его гнев продиктован просто-напросто смехотворным тщеславием.

О, за последнюю неделю мы узнали благодаря Навуходоносорам массу в высшей степени забавных вещей; дело в том, что нередко мы лишь назавтра понимаем смысл того, что сказали вчера. Мы так сильно боимся намеков, что, дабы их избежать, пускаемся в околичности и невольно грешим намеками еще более опасными. Того, что мы страшимся сказать, мы не говорим; но мы говорим нечто другое и, как выясняется, сами того не ведая, говорим колкости. Мы так тщательно маскируем похождения одного, что невзначай описываем похождения другого. Критики и романисты — пропащие люди; какой бы смешной изъян они ни описывали, у них непременно

получается портрет; какой бы роман ни сочиняли, у них непременно выходит пересказ истинного происшествия. И на что им сдалась эта правдивость? Другое дело букеты Дора или Флориановых пастушков — ни те ни другие решительно никого не возмущали. Неужели и мы обязаны писать так же? Нет, мы обязаны лишь заниматься своим ремеслом добросовестно, какими бы неприятностями и опасностями это ни грозило. Наше дело — изображать смешные черты окружающих, ваши, да и наши тоже — ведь мы и над собой нередко смеемся от души. Наш долг — описывать нравы нашего века. Если мы выводим в наших фельетонах вас, сударь, и вас, сударыня, виноваты в этом вы сами. Зачем ваша жизнь — самая настоящая картина нравов? […]

17 мая 1841 г.
Летние планы. — Скачки в Шантийи. — Проект правительственной реформы

[…] Вдоволь наговорившись о планах на лето, парижане принимаются обсуждать Французскую академию и великое событие, назначенное на 3 июня [537] . И все спрашивают друг у друга: «У вас есть билеты? Как раздобыть билеты?» И все делятся друг с другом теми хитростями, на какие они собираются пойти, чтобы обзавестись билетами на это достопамятное заседание.

537

На этот день была назначена церемония приема во Французскую академию Виктора Гюго, избрание которого состоялось 7 января 1841 г. Консервативно настроенные академики долгое время не желали принять романтика Гюго в свои ряды, и это возмущало Дельфину (см. выше фельетон от 5 января 1837 г.). Когда Гюго наконец был избран, она 9 января 1841 г. посвятила этому событию восторженный очерк, начинающийся словами: «Свершилось! Виктор Гюго во Французской академии!» (2, 9). Знакомство Дельфины с Гюго восходит к началу 1820-х гг., ко временам их молодости и литературных дебютов. Оба были причастны к выпуску романтического журнала «Французская муза» (1823–1824); Дельфина входила в число тех, кто 25 февраля 1830 г. на премьере «Эрнани» поддерживал автора. Отношения Гюго и Дельфины, неизменно дружеские, стали особенно интенсивными после 1851 г… Когда Гюго за свою оппозицию пришедшему к власти Луи-Наполеону Бонапарту был выслан из Франции, Дельфина не только поддерживала с ним постоянную переписку, но, несмотря на собственную болезнь, в сентябре 1853 г. навестила поэта и его семью в изгнании, на острове Джерси.

— Мне пришла в голову мысль, — говорит один. — Это не сулит ничего хорошего. — Отчего же? — Оттого что такая же мысль, возможно, пришла в голову и всем вокруг. — Какая наглость; я имею основания думать, что мои мысли достаточно оригинальны и приходят в голову отнюдь не всем вокруг. — Охотно верю. Ну так скажите же, что это за мысль. — Написать самому Виктору Гюго. — Ну вот, я так и знал, что ваша мысль дурна! Насколько мне известно, вы шестьдесят седьмой человек, которого посетила эта счастливая мысль!.. — Вы меня удивляете; ведь это очень дерзкий поступок. — В высшей степени дерзкий, но, как видите, нашлось шестьдесят семь человек, которые оказались куда более дерзкими, чем вы, и написали поэту раньше вас; впрочем, мысль-то все равно негодная. Тот, кого принимают в Академию, не имеет ни малейшей возможности раздавать билеты незнакомым людям. Испокон веков билеты, которыми он располагает, достаются его родным, друзьям и благодетелям, тем, кто покровительствует ему, если таковые имелись, и тем, кому покровительствует он, если таковые имеются; его соавторам, если сам он писатель не первого ряда; его сеидам, если он вождь секты; его сторонникам, если он государственный деятель. Не говоря уже о многочисленных женщинах любимых, любезных и любящих (академики нуждаются и в тех, и в других, и в третьих): о тех, кого принимаемый в Академию уже не любит, и о той, кого он любит в настоящий момент, а также о той, которую он, по всей вероятности, полюбит в скором времени… Сами видите, какая толпа страстных поклонников и законных претендентов, а у принимаемого в Академию на все про все два десятка билетов, не больше! Виктор Гюго уже раздал все, что ему причиталось, членам своей семьи; возможно, у него не осталось уже ни единого билета даже для самых преданных друзей.

— Вы правы, не стану ему писать… Мне пришла в голову другая мысль… Что если я напишу господину де Сальванди [538] ?

— Эта мысль ничем не лучше предыдущей. Неужели вы не понимаете, что в этом случае вас ждут те же самые затруднения? Все, что я вам сказал о принимаемом в Академию, относится и к тому, кто его принимает. Ему тоже предстоит произнести речь; у него тоже есть родственники, которые жаждут его послушать; у него тоже есть друзья, приятели, любимые женщины, льстецы и приживалы, которые жаждут ему рукоплескать. Написать господину де Сальванди! человеку, который целых два года был министром и на этом посту не обделил своими милостями ни одного из своих друзей, включая самых скромных и самых старинных… Бьюсь об заклад, у него билетов уже нет; он без труда заполнил бы всю залу теми бесчисленными счастливцами, кому покровительствует.

538

Согласно правилам Французской академии принимаемый академик должен был произнести речь о своем покойном предшественнике, на чье место он был избран, а затем один из академиков ему отвечал. Принимать Гюго было поручено графу де Сальванди, литератору и депутату, члену Академии с 1835 г., занимавшему в кабинете Моле (апрель 1837 — март 1839) пост министра народного просвещения.

Поделиться с друзьями: