Патриарх Никон
Шрифт:
Но и в Москве было не совсем спокойно: Алексей Михайлович, как видно, тревожился и набросал оригинальное письмо князю Григорию Григорьевичу Ромодановскому [112] . Писано оно прозою и оригинальными стихами:
«Повеление Всесильного и Великого, и Бессмертного, и Милостивого Царя царём, и Государя государем, и всяких сил Повелителя Господа Нашего Иисуса Христа. Писал сие письмо всемногогрешный царь Алексей рукою своею»:
Рабе Божий, дерзай о имени Божии И уповай всем сердцем, подаст Бог победу. И любовь и совет великой имей с Брюховецким, А себя и людей Божиих и наших береги крепко От всяких обманов и льстивых дел, и свой разум Крепко в твёрдости112
Неизвестно, послал ли он его, но оно сохраняется в государственном архиве.
113
Юрий Хмельницкий.
114
Здесь намекает царь на князя Пожарского, погибшего под Конотопом.
115
В те времена не имели понятия ни о стихосложении, ни о размере; впервые начал писать греческим размером Ломоносов и стал рифмовать стихи. Но одно неоцененное достоинство имеют стихи Алексея Михайловича: хотя они не имели размера и благозвучия, зато имели смысл, между тем как даже и в наше время стихотворцы гонятся не за мыслью, а за громкими фразами, а потому зачастую сиди за стихотворением хоть целый день, да не выжмешь из него ровно ничего.
Это предостережение князя со стороны заботливого царя опоздало. Епископ Мефодий успел бросить зерно раздора между Брюховецким и им. Но тут ещё подействовало лукавство гетмана Западной Малороссии Дорошенко: митрополит Тукальский написал Брюховецкому, что коли он, Брюховецкий, восстанет против русских и перейдёт на западный берег, то Дорошенко тотчас откажется от гетманства и тогда он, Брюховецкий, сделается гетманом обеих сторон.
Получив это письмо, Брюховецкий созвал к себе в Гадяч полковников: Мартынова, Самойлова, Кублицкого, Тайча, Апостоленко, Горленко и Дворецкого.
Брюховецкий начал стороною: как бы-де заставить москалей почитать казачьи вольности, и поэтому-то он и раду войсковую собрал.
«Тем более, — присовокупил он, — я должен был на это решиться, что по ту сторону Днепра снова наехала польская шляхта, овладела всеми маетностями (поместьями), которыми она прежде владела, настроила по сёлам виселицы и вешает на них крестьян... чернь...».
Полковники давали на это уклончивые ответы; тогда Брюховецкий принёс крест и, поцеловав его, сказал:
— И вы целуйте крест, что друг друга не выдадим по тому решению, какое примем здесь.
Все целовали крест.
— Теперь я прочитаю письмо ко мне епископа Мефодия, — воскликнул Брюховецкий и начал читать: «Ради Бога, не оплошайся. Как вижу, дело идёт не о ремешке, а о целой коже нашей. Чаять того, что честный Нащокин к тому привёл и приводит, чтобы нас с вами, взяв за шею, выдать ляхам. Почему знать, не на том ли и присягнули друг другу: много знаков, что об нас торгуются. Лучше бы нас не манили, чем так с нами коварно поступать. В великом остерегательстве живи, а запорожцев всячески ласкай. Сколько их вышло, ими укрепляйся, да и города порубежные людьми своими досмотри, чтобы Москва больше не засела. Мой такой совет, потому что утопающий и за бритву хватается: не послать ли тебе пана Дворецкого для какого-нибудь воинского дела к царскому величеству? — чтобы он сошёлся с Нащокиным, выведал что-нибудь от него и дал тебе знать. У него и своя беда: оболган Шереметьевым и сильно жалуется на своё бесчестие. Не добрый знак, что Шеремет самых бездельных ляхов любовно принимает и их потчевает, а казаков, хотя бы какие честные
люди, за лядских собак не почитает и похваляется на них, да с Дорошенком ссылается! Бог весть, то всё не нам ли на зло? Надобно тебе очень осторожным быть и к Нащокину не выезжать, хотя бы и манил тебя. Мне твоя отчизна мила. Сохрани Бог, как возьмут нас за шею и отдадут ляхам или в Москву поведут. Лучше смерть, чем зол живот. Будь осторожен, чтобы и тебя, как покойного Барабаша, в казённую телегу замкнув, вместо подарка ляхам не отослали».Всеобщее негодование полковника было ответом на это письмо.
— Мефодий, — сказал тогда Брюховецкий, — как заместитель митрополита киевского, разрешил нас от данной нами клятвы русскому царю. Теперь мы снова вольны во все четыре стороны — лучше турскому султану поддаться, чем Нащокину и боярам. Долой русских!
— Долой русских! Лучше султану поддаться! Русские жён у наших отнимают, земли забирают, чинши правят и грабят наших! Довольно натерпелись! — неистово закричали полковники.
— Но я думаю думку иную, чем епископ, — продолжал Брюховецкий. — Нам нужно начать наше дело зимою же... Зимою москали не успеют ни соединиться, ни подать друг другу помощи... нужно, чтобы весна и лето не застали уж ни одного русского на Украине.
— Добре! Иван Мартынович! — крикнули полковники.
Брюховецкий велел тогда затопить печь и, выйдя в свою спальню, несколько минут спустя возвратился оттуда с узлом.
— Вот тут, — сказал он, — и боярская шапка, и кафтан, и грамоты царские на гетманство и боярство... я их порешу.
Он стал кидать в печь и грамоты, и одежду.
По мере того как это горело в печи, полковники кричали:
— А щоб и воны такички згорылы.
— Щоб им ни дна ни покрышки не було.
— Щоб воны вис вик так маялись, як мы, бидные...
— Щоб горылы и жарились их печёнки, як та боярская шапка.
— Теперь, — закричал Брюховецкий, когда всё сгорело, — идёмте обидать.
За обедом выпито было много, и когда предложен одним из полковников тост за здоровье гетмана Ивана Мартыновича, то он вставил:
— Не за нижайшую подножку царского престола, а за гетмана запорожского войска.
— Ура! — крикнули все.
Разъехавшись, полковники пустили слух в народе, что Иван Мартынович уж не нижайшая подножка русского престола.
Весть эта, как молния, облетела всё казачество по обе стороны Днепра, и на Украине проявлялись общие в то время признаки волнения и мятежа в малороссийском народе.
Запорожцы, не имея чего есть в сечи, на зиму рассыпались по всей Малороссии в виде наймитов в жидовских корчмах, у зажиточных крестьян и земледельцев. Работали они усердно, а ещё усерднее пропивали деньги по шинкам и корчмам. С Западной Руси почти всё крестьянство из поместий ляхов двинулось тоже в Восточную Русь и этим увеличило мятежный элемент. Откуда-то повсюду явились бандуристы, бродили по корчмам и шинкам и пели воинственные песни... Запорожцы потребовали тогда от хозяев расчёта, и пошла страшная попойка по шинкам и корчмам. Приняли участие в этих вакханалиях и казачество, и крестьянство. Пили, пили, пропивалось всё, что имелось, и когда уж нечего было пропивать, закладывались будущие приобретения, на что давались форменные записки. Это значило, что готовится повстанье... Но против кого и чего? Прежде Малороссия имела одного врага, ляхов, а теперь у них появились два: на одном — ляхи, на другом — москали.
Волнение пошло по обеим сторонам, и раздались кличи на западном берегу:
— Москали нас продали ляхам...
— Батька Дорошенко пущай уж лучше с турским султаном покумуется.
А на восточном, или, как тогда называли, на «Барабошском береге», слышался другой клич:
— Бояре да воеводы нас закрепостили... да братьев продали ляхам.
Казаки во многих местах по сёлам стали брать в полковую казну хлеб и деньги и запретили вносить чинши в царскую казну. Многие крестьяне записывались в реестровые казаки и покинули свои сёла.
В Прилуках, на площади, стояла большая вестовая пушка, полковой есаул велел взять пушку и поставить в проезжих воротах.
Узнав об этом, воевода прислал солдат взять пушку в верхний город, но есаул погиб и пушки не дал.
— Мы ещё из верхнего города и остальные пушки вывезем! — кричал он.
По его же наущению все мещане и поселяне перестали платить подати, и сборщикам нельзя было показываться по сёлам: им грозили смертью.
Русских откупщиков казаки грабили, резали им бороды и мещанам кричали:
— Будьте с нами, а не будете, так вам, воеводе и русским людям, жить только до масленицы...
Наступил 1668 год и к концу января в Чигирин, к Дорошенко, стал съезжаться разный люд; а город имел вид ярмарки: ежедневно входили в него и пешие, и конные, и крестьяне и записывались в реестровые казаки — в то время, когда комплект, определённый Речью Посполитою, давно был переполнен.
Стягивались сюда со всех сторон тоже и пищали, и пушки, и целые транспорты пороху и снарядов.
Дорошенко занимал дворец, в котором жил Богдан Хмельницкий, но со времени смерти его в нём такого оживления и энтузиазма не было, как теперь.