Паутина
Шрифт:
Онъ подумалъ и, сильно куря, прибавилъ:
— Больше, чмъ настоящее, живое, больше, чмъ жизнь… Ты меня видалъ въ аинскихъ ночахъ, — и, вонъ, аттестацію даже выдаешь, что я исключительно распутенъ… Но если-бы я могъ разсказать теб, показать, какъ все это y меня въ мозгу сплетается, свивается и танцуетъ… вотъ тогда бы ты понялъ, гд онъ — настоящій то изобртательный восторгъ наслажденія… Тло наше дрянь, Иванъ! что можетъ тло? Гршить до дна уметъ только мысль. Когда мысль — одинокая мысль тонетъ въ вожделніяхъ, какая тамъ къ чорту, въ сравненіи, нужна теб аинская ночь!..
— Ты сойдешь съ ума, Модестъ! ты сойдешь съ ума! — печально
Модестъ не отвчалъ. Иванъ конфузно потупился.
— Тогда я не понимаю, — робко сказалъ онъ. — Тогда… вотъ ты говорилъ на счетъ капитала… Тогда зачмъ теб тратиться на Миличку Вельсъ?
— Ба! — небрежно возразилъ Модестъ. — Да вдь она, если хочешь, тоже что-то врод бреда. Жрица богини Истаръ. Я положительно убжденъ, что уже зналъ ее три тысячи лтъ тому назадъ въ Сузахъ.
Онъ слъ на кушетк, сбросивъ съ ногъ одяло, и весело посмотрлъ на Ивана оживившимися, значительными глазами.
— Знаешь, — почти радостнымъ голосомъ сказалъ онъ, — знаешь? Вотъ я вижу: ты меня ея любовникомъ считаешь. A вдь, между тмъ, вотъ теб честное слово: я никогда ея не имлъ. Если, конечно, не считать того, что было между нами въ Сузахъ.
Иванъ пожалъ плечами.
— Еще глупе.
Модестъ отвернулся отъ брата съ презрительнымъ вздохомъ, опять вытянулся вдоль кушетки и произнесъ менторскимъ тономъ, лежа къ Ивану спиной:
— Глупъ ты. Не понимаешь мучительныхъ восторговъ неудовлетворяемой жажды. Ты никогда не испытывалъ желанія прибить женщину, къ которой y тебя страсть?
Иванъ смутился.
— Да съ какой же стати?
— Никогда? — капризнымъ голосомъ настаивалъ Модестъ.
Иванъ даже бурый сталъ отъ румянца.
— Видишь-ли… Если хочешь… То есть… Вскор посл производства… въ полку…
— Ну? — живо обернулся къ нему Модестъ.
— Да ничего особеннаго… Одна этакая… ну, двка то есть… часы y меня стащила…
— Ну? — уже разочарованно повторилъ Модестъ.
— Ну, не выдержалъ, далъ по рож. Не воруй.
— Въ кровь? — жадно спросилъ Модестъ, какъ бы хватаясь хоть за сію-то послднюю надежду на сильное ощущеніе.
— Сохрани Богъ! — съ искреннимъ испугомъ воскликнулъ Иванъ. — Что ты! Я и то потомъ чуть со стыда не сгорлъ.
— Слизнякъ!.. — со вздохомъ отвернулся Модестъ и долго молчалъ. Потомъ, окружаясь дымомъ, произнесъ порывисто и глухо, такъ что даже напомнилъ манеру Симеона:
— Когда я съ Эмиліей, мн хочется только бить ее.
— Неужели позволяетъ? — изумился Иванъ.
Этотъ простодушный вопросъ засталъ Модеста врасплохъ.
— М-м-м… — промычалъ онъ. — Я мечтаю, что позволяетъ.
— То-то… — столь же простодушно успокоился Иванъ. — У нея такіе глаза, что скоре отъ самой дождешься.
Но Модестъ уже оправился, найдя подходящую карту въ фантастической колод своей, и возразилъ съ упоеніемъ:
— Въ этомъ то и шикъ. Мечтать, будто ты истязаешь гордое и властное существо, это настолько прекрасно и тонко, что ты не въ состояніи даже вообразить своими бурбонскими мозгами. Ты обдаешь y нея завтра?
— Куда мн съ вами!.. Вы — большіе корабли, a я маленькая лодочка.
— Посл обда наврное будутъ тройки. Дай-ка мн взаймы рублей пятьдесятъ.
— Ей Богу, y самого — только десять, — сконфузился Иванъ. — Если хочешь, возьми семь. Я какъ нибудь… того… ничего… трешницей обойдусь.
— Чортъ съ тобой. Возьму y Скорлупкина. Этотъ болванъ всегда при деньгахъ.
— Съ тридцати-то рублеваго
жалованья?— A хозяйскій ящикъ на что? Вс приказчики воры.
— Гмъ… — замялся Иванъ. — Одолжаться подобными деньгами щекотливо, Модестъ.
— Деньги — не дворяне, родословія не помнятъ, — спокойно звнулъ Модестъ.
— Но — если ты самъ увренъ, что краденыя?
— Нтъ, такого штемпеля я на нихъ не видалъ.
— Тогда — зачмъ бросать тнь на Скорлупкина?
— A что, онъ завянетъ, что-ли, отъ тни моей?
— Да, конечно, не расцвтетъ. Я не понимаю, какъ можно такъ неосторожно обращаться съ чужою репутаціей.
— Охъ, ты! Блаженъ мужъ, иже и скоты милуетъ!
— Скорлупкинъ совсмъ не скотъ. Хотя необразованный и смшной немножко, но очень услужливый и милый молодой человкъ.
— Относительно человчества его я оставляю вопросъ открытымъ, — звая съ воемъ, сказалъ Модестъ. — A вотъ, что y него рыло красное и лакированное, — это врно. И что, вмсто рукъ, y него красно-бурыя потныя копыта какія-то, это тоже сомннію не подлежитъ. И что, съ этимъ-то краснымъ рыломъ и этими-то копытами, онъ изволилъ влюбиться въ нашу Аглаю, — это безспорнйшая истина номеръ третій.
— Есть! это есть! — добродушно засмялся Иванъ. — Этакій комикъ!.. Очень замтно есть.
По лицу Модеста проползла странная больная гримаса, которую онъ поспшилъ скрыть въ шутовской, цинической усмшк.
— Когда Аглая выйдетъ замужъ, — сказалъ онъ — погаснетъ большой рессурсъ моихъ скудныхъ средствъ. У меня правило: кто въ нее влюбленъ, — сейчасъ денегъ занять.
— До Григорія Скорлупкина включительно?
— Почему нтъ? Влюбленный не хуже другихъ. Мн онъ даже предпочтительно нравится. Я ему сочувствую. Я желалъ бы, чтобы онъ имлъ успхъ. Аглая и онъ — это пикантно. Что-то изъ балета «Красавица и зврь».
Глаза y него, когда онъ говорилъ это, были туманные, испуганные, a голосъ глухой, лживый, скрывающій.
— И тутъ контрастъ? — усмхаясь, намекнулъ Иванъ на давешній разговоръ.
— И яркій, — сухо сказалъ Модестъ.
— Но безнадежный.
Модестъ долго молчалъ. Потомъ возразилъ тономъ холоднымъ и скучающимъ.
— Вотъ слово, котораго моя миологія не признаетъ.
Иванъ неодобрительно закачалъ головою.
— Пустословъ ты, Модестъ. Умнйшая ты голова, честнйшее сердце, образованнйшій человкъ, вотъ есть y тебя эта черточка — любишь оболгать себя пустымъ словомъ. Ну, хорошо, что говорится между нами, одинъ я слышу тебя. А, вдь, послушай кто посторонній, — подумаетъ, что ты, въ самомъ дл, способенъ — такъ вотъ, для спектакля одного курьезнаго — родную сестру какому нибудь чучел Скорлупкину отдать…
Модестъ лниво слушалъ, закинувъ руки подъ голову, и улыбался презрительно, высокомрно.
— Такъ ты принимаешь это во мн, какъ пустыя слова? — произнесъ онъ протяжно, полный неизмримаго превосходства. — Ахъ, ты младенецъ тридцатилтній! Ну, и да благо ти будетъ, и да будеши долголтенъ на земли… Дай-ка папиросу, младенецъ!
Онъ помолчалъ, закуривая. Потомъ продолжалъ важно, угрюмо:
— Иногда, мой любезный, я такъ пугаюсь себя, что мн и самому хочется, чтобы это были только пустыя слова… Но… Есть что то, знаешь, темное, первобытное въ моей душ… какая то первозданная ночь… Ко всему, что въ ней клубится, что родственно мраку, гніенію, тлнію, меня тянетъ непреодолимою, противъ воли, симпатіей… Я человкъ солнечной вры, другъ Иванъ, я былъ бы счастливъ сказать о себ, какъ Бальмонтъ: