Паутина
Шрифт:
Я въ этотъ міръ пришелъ, чтобъ видть солнце…
Но — представь себ: я больше всего люблю видть, — наоборотъ — какъ солнце меркнетъ и затмвается, какъ его поглощаетъ драконъ черной тучи, высланный на небо враждебною ночью… Когда я еще врилъ и былъ богомоленъ, то часто, за обднею, дьяволъ смущалъ меня сладкою мечтою: какъ хорошо было бы перевернуть весь этотъ блескъ, золото, свтъ на сумракъ и кровь черной массы… Скажи, Иванъ: ты помнишь, какъ зародилась въ теб первая половая мечта?
— Ну, вотъ, что вздумалъ спрашивать, — добродушно сконфузился Иванъ.
— Однако?
— Чортъ
— Нтъ, ты припомни!..
— Да, ей Богу, Модестъ… Что тутъ вспоминать?… Никогда ничего особеннаго… Я, вдь, не то, что вашъ брать, утонченный человкъ…
— Да, вдь, не чурбанъ же ты, однако, и не зврь, которому природа указала для этихъ эмоцій инстинктивные сроки. Вдь всколыхнуло же въ теб что нибудь идею пола, былъ какой-нибудь толчокъ, который однажды внезапно сдлалъ тебя изъ безполаго мальчишки мужчиною и указалъ дорогу къ наслажденію…
Иванъ, красня и даже съ каплями пота на лбу, теръ ладонью свою раннюю лысину.
— Разумется, былъ…
— Ну?
— Да ршительно ничего нтъ интереснаго… какъ вс…
— Мн интересно, — капризно, съ свтящимися глазами, приказалъ Модестъ. — Я требую, чтобы ты разсказалъ… Мн это надо. Какъ новый человческій документъ. Я теперь собираю коллекцію такихъ начинаній…
— Для твоего философскаго труда? — съ благоговніемъ спросилъ Иванъ.
Модестъ прикрылъ глаза и съ растяжкою произнесъ:
— Да, для будущаго моего философскаго труда…
Противъ этого аргумента Иванъ уже никакъ не въ силахъ былъ протестовать: если-бы тмъ могъ содйствовать будущему философскому труду Модеста, онъ охотно позволилъ бы повсить себя на отдушник за шею даже на немыленной бичевк. Научная цль допроса сняла съ него стыдъ, и онъ дловито и обстоятельно изложилъ, будто рапортовалъ по служб начальству, постоянно, посл каждой фразы, понукая память свою, точно отвчая нетвердо въ ней улегшійся, лишь механически усвоенный, урокъ.
— Ну-съ, было мн пятнадцать лтъ, ну-съ. Ну-съ, Епистимія тогда была молодая, ну-съ. Ну-съ, Симеонъ пріхалъ изъ университета на каникулы, ну-съ. Зачмъ, я думаю, они все вдвоемъ въ малину прячутся, ну-съ. Ну-съ, и однажды подкрался, подсмотрлъ ихъ въ малин, ну-съ… Только и всего…
— Только и всего? — разочарованно повторилъ Модестъ. — И это твое первое мужское волненіе?
— Ужъ не знаю, первое-ли, пятое-ли… Только это я помню, a другія позабылъ… Можетъ, и было, что… Позабылъ!.. Я теб говорю, Модестъ, — жалостно извинился онъ, — простой я человкъ, ужъ какая y меня психологія! Казарма!
— Д-да, Оскаромъ Уайльдомъ теб не бывать, — пренебрежительно процдилъ сквозь зубы, съ закушенною въ нихъ папиросою, Модестъ. — И вчно то y васъ — напрямикъ: женщина… самка… бурбоны вы вс!.. всегда наглядная, грубая, пошлая женщина… Ф-фа!
Онъ подумалъ, вынулъ папиросу изо рта, перешвырнулъ ее черезъ комнату на мдный листъ и, значительно глядя на брата, сказалъ:
— Во мн первую половую мечту пробудилъ Гаршина разсказъ… «Сказка о жаб и роз«… Помнишь?.. Ну? что же ты вытаращилъ на меня свои выразительные поручицкіе глаза?..
— Очень помню, Модестъ… Но… но… извини меня… Я никакъ не могу взять въ толкъ: Гаршинъ — и половая мысль… ршительно не вяжется, брать… Сказка отличная… трогательнйшая сказка, можно сказать… Но — хоть убей… что же есть тамъ такого?
— Я
такъ и зналъ, что ты ничего не поймешь!.. Никто не понимаетъ…Модестъ прикрылъ глаза рукою и мечтательно про скандировалъ слогъ за слогомъ:
— «И вдругъ, среди звонкаго и нжнаго рокота соловья, роза услышала знакомое хрипніе:
— Я сказала, что слопаю, и слопаю!.» …Брр! — онъ странно содрогнулся и, помолчавъ, спросилъ съ насмшкою:
— Твои симпатіи, конечно, вс на сторон этой пышноцвтной красавицы, погибающей двственной розы?
— Конечно, да, Модестъ, — изумился Иванъ. — Полагаю… какъ вс… Иначе быть не можетъ…
— Ну, да… еще бы… «какъ вс!» «иначе быть не можетъ!» — презрительно передразнилъ Модестъ, поворачиваясь къ нему спиною, къ стн — лицомъ.
— Не жаб же сочувствовать, Модестъ!..
Модестъ выдержалъ долгую паузу и возразилъ съ длинною, мечтательною растяжкою:
— Жаб, сочувствовать нельзя… н-нтъ, не то, чтобы нельзя… трудно… Есть въ человческой душ что-то такое, что… ну, словомъ, почему — въ конц концовъ какъ оно ни интересно — a не признаешься въ томъ… неудобно сочувствовать жабъ!.. Но когда срая, жирная жаба хочетъ отправить въ брюхо свое цломудренный цвтокъ, на которомъ улетавшая утренняя роса оставила чистыя, прозрачныя слезинки, — это… это… любопытно, Иванъ! Клянусь теб лысиною твоею, — чрезвычайно развлекательно и любопытно…
Странно смясь, повернулся онъ къ Ивану, поднялся на локт, a въ глазахъ его мерцали нехорошіе огни, и на скулахъ загорлся румянецъ.
— Ты пойми, — сквозь неестественный сухой смхъ говорилъ онъ, — вдь я не то, чтобы… вдь и мн жаль розы… И тогда вотъ, какъ я теб сказалъ, жаль было, и теперь жаль… И лепестки подъ слезинками росы цню, и ароматъ, который даже жабу одурманилъ… все… Но только мн всегда ужасно было — и сейчасъ вотъ досадно — на эту противную двчонку, которая такъ преждевременно отшвырнула жабу отъ розы концомъ башмака…
— Если-бы она не отшвырнула, жаба слопала бы розу, — глубокомысленно замтилъ Иванъ.
Модестъ возразилъ съ тмъ же двусмысленнымъ, больнымъ смхомъ:
— Ну, ужъ и слопала бы… Авось, не всю… Можетъ быть, такъ только… на пробу… лепестокъ бы, другой укусила?..
Изъ корридора послышались голоса. Вошли Симеонъ и Вендль. Симеонъ, оживленный хорошими дловыми новостями, былъ въ дух, — вошелъ сильный, широкоплечій, стройный, съ гордо поднятой головой. Вендль ковылялъ за нимъ потихоньку, — странная, сказочная фигура добраго черта, наряднаго и изысканнаго, въ грустномъ, но притягивающемъ уродств своемъ. При вид братьевъ, выраженіе лица Симеонова изъ побднаго смнилось въ саркастическое, однако еще не злое. Ужъ очень онъ былъ въ дух.
— Лежишь? — сатирически обратился онъ къ Модесту, оскаливая въ черной рам усовъ и бороды зубные серпы свои. Тотъ взглянулъ въ пространство вверхъ и равнодушно отвтилъ:
— Лежу.
— Сидишь? — повернулся Симеонъ къ Ивану. Тотъ поежился и промямлилъ:
— Сижу.
Симеонъ тихо засмялся.
— Полюбуйся, Вендль: хороши душки? Этакъ вотъ они y меня съ утра до вечера. Одинъ, по диванамъ валяясь, нажилъ пролежни на бокахъ. Другой, ему внимая, какъ оракулу, по стулу въ сутки насквозь просиживаетъ. Если-бы не курили, такъ и за людей почесть нельзя. Хоть бы вы въ пикетъ, что-ли, играли или бильбоке завели.