Пепел и песок
Шрифт:
Я ищу пальцами любимую прядь на затылке, но тщетно: вчера бабушка очень коротко меня подстригла чугунными ножницами.
— Убей, я сказал!
— Как?
— Хорошо, что спросил. Значит, верно мне служишь. Ты убьешь ее страшно, так что мир содрогнется. Эту казнь еще надо придумать. Купаться?
28
Катуар, не гони! Я едва поспеваю!
Мы едем на велосипедах мимо краснокирпичного дома с горгулиями в овальных нишах. Ночью их угрожающе подсвечивают — так дети пугают фонариком, направляя лучик от подбородка
— Марк, куда ты меня везешь?
— В монастырь.
— Интересный поворот сюжета. Что это за бульвар? Сансет?
— Откуда ты знаешь?
— Что?
— Да, я именно так его называю. Но никому не говорил!
— Бенки мне все рассказал.
— Ты и его подкупила?
ТИТР: СРЕТЕНСКИЙ БУЛЬВАР, ВРЕМЯ 23.46. СЕЙЧАС ЧТО-ТО БУДЕТ.
Хрусть! Мы с Бенки падаем набок, переднее колесо продолжает безвольно крутиться.
— Марк, что с тобой?
Я высвобождаюсь от сбруи безвольного Бенки, быстро отряхиваю старые джинсы.
— Нас подстрелили индейцы… Бенки… мой верный Бенки…
Катуар спрыгивает с седла, поднимает выдохшегося Бенки, гладит его по цепи.
— Цепь слетела. Бедный старик! Марк, ты вообще хоть раз цепь смазывал?
— Нет. А чем ее надо смазывать? Кремом для рук?
— Маслом.
— Каким маслом?
— Я подарю тебе. Теперь нужны инструменты. Пассатижи хотя бы.
— Что?
— Пассатижи, — Катуар смыкает большой и указательный палец. — Инструмент такой.
— И где их взять ночью на бульваре?
— Нам далеко еще?
— Нет, близко совсем. Пойдем так.
Мы удаляемся, два пеших всадника, камера — вверх, над домами и мой голос за кадром.
Когда я приехал в Москву, город был темный, только глаза сверкали, только шампура блестели.
Со мной еще не было Бенки, не было Ами, мне не с кем было говорить, некому продать свой талантик. Вся компания — Лягарп в чемодане под кроватью и еще Бух, долговязый зануда с потными майками.
— Кто такой Бух? — Катуар перебивает меня.
— Историк-баскетболист. Очень важный персонаж в моем сложном сюжете, но пусть появится позже.
Я тогда забирался на крыши домов. Все чердаки были неприветливо открыты. А если и нет, ничего не стоило оторвать замок вместе с ветхими ушками, которые облегченно расставались с гвоздями-склеротиками.
На чердаках нельзя было задерживаться долго: я начинал засыпать. Я точно знал: если присяду отдохнуть на толстую трубу, обернутую уютной дерюгой, то закрою глаза и уже никогда не выберусь из летаргической сырости. И только гексоген сможет пробудить меня. И я быстрее выбирался из проклятых чердаков на крыши, разламывая рамы слуховых окон, разбивая древние стекла, царапая пыльными ресницами глаза.
Я пытался разглядеть этот город. Я пил на крышах глазные капли пивными бутылками, закусывая измученным сыром. А высоты я не боялся с тех пор, как Карамзин заставил меня полететь. И тогда город начинал медленно поворачивать свой заржавевший калейдоскоп. Узоры складывались грязные, средневековые. Но в них проступала чумная гармония, горячечное величие. Бутылка выскальзывала из рук, скатывалась по железу к пропасти и
застывала на краю — лишь благодаря кучке мягкого мусора, который венчали останки воздушных шариков, что лопнули тут прошлым летом. Бутылка поворачивалась горлышком ко мне: «Спаси, командир!» — «Пошла ты!»Возможно назавтра утром она сорвется вниз и разобьется под ногами очарованного школьника. Или старухи, которая будет нести закапывать в парк кошку, что умерла у нее ночью. Старуха! Стой! Брось кошку. Я приготовлю для тебя участь получше, судьбу поярче. Тише, Москва! Марк думать будет.
Через несколько мгновений весны была сочинена вся жизнь старушки.
Мои ладони становятся влажными. Сюжеты липнут к потным ладоням, как чешуйки воблы в таганрогской пивной «Клио».
Голень левой ноги ноет, то есть великий признак. Сдавайся, Москва! Марк тебя победит.
29
— Здравствуйте, чада мои! Зело отрадно вас видеть!
Катуар держит меня за руку, я ощущаю биение ее электричества. В дверях храма в уютной рясе стоит отец Синефил, улыбается, благословляет.
— Как величать сию дщерь? — Синефил греет взглядом Катуар.
— Катуар, — отвечаю я, вздымая хоругвь с ее ликом и именем.
— Доброе имя, хоть в святцах подобного и нет. Ах, как пахнет сирень в нашем вертограде! Мыслю — так же буйно цвела она в райском саду. Ну что, проходите!
В храме темно, только несколько пугливых свечей у холодных икон. Катуар сжимает мою ладонь сильнее.
— Я без платка, — шепчет она.
Отец Синефил легким жестом факира добывает из воздуха черный шелковый платок с алыми маками:
— Не тревожься, раба любви, раба божья, покрой свою голову. Из бутика платок, носить незазорно.
— Да, — Катуар усмехается. — Эту марку я знаю.
Катуар набрасывает легкий платок на голову, завязывает на затылке байкерский узел. Отец Синефил любуется ею, гулко восклицает:
— Красавица! Ты не актриса?
— Я диалогистка.
— Ишь, какие нынче диалогистки пошли! Кто родители?
— А почему вы так поздно тут? Всенощная давно закончилась.
— От ответа уходишь. Но я не настырный. Почему поздно? В саду работал, пионы сажал. Любишь пионы?
— Издалека. У меня на цветы аллергия. Кстати, Марк, когда будешь хоронить меня — никаких цветов в гробу, пожалуйста!
— Катуар!
Отец Синефил проводит рукой по маковой голове Катуар:
— Шутница. А что за буква на плече твоем?
— Холодновато тут у вас.
— Опять не отвечаешь. Ну, Господь с тобой.
— У вас есть пассатижи?
— У отца Синефила все есть в хозяйстве. Какой монастырь без пассатижей?
30
Через двенадцать минут мы с отцом Синефилом следим в саду, как Катуар, склонившись над перевернутым к небу колесами беспомощным Бенки, легко откручивает древние гайки и возвращает цепь родной шестеренке.
— Вот мастерица! — смеется отец Синефил. — Не феминистка ли часом?
— Не дай бог! — Катуар отвечает, не обернувшись. — Ну все, Бенки. Ты будешь жить. Только масло теперь нужно.
— Есть елей, — отвечает отец Синефил.