Перед бурей
Шрифт:
ного опьянения. Я чувствовал, что в мою жизнь вошло
что-то новое, яркое, жгучее, что-то такое, что открывает
предо мной какие-то заманчивые, неизведанно прекрасные
дали. И, полный подъема и восторга, я стремительно
бросился вперед по новому пути.
Это было очень кстати, ибо мое душевное состояние
с переходом в седьмой класс вступило в полосу кризиса.
Причин тому было несколько.
Лето 1899 года я проводил в Омске на «Санитарной
станции» для выздоравливающих военных, куда мой отец
был
расположена в нескольких верстах от города в небольшом
лесу. Больные помещались в палатках, а врач имел в сво
ем распоряжении деревянный дом барачного типа, стояв
ший в середине большого сада. Вся наша семья пересели
лась на «Станцию» вместе с отцом. Чемодановы приехали
к нам в гости из Москвы. Мы жили лето вместе, и наши
отношения с Пичужкой стали еще более тесными, чем
раньше. Нам было уже по пятнадцать с половиной лет.
За год Пичужка сильно повзрослела и начала превращать
ся в женщину. В ней развились болезненное самолюбие
и чрезвычайная мнительность. Она стала ревнивой. Как-то
раз в то лето я знакомил ее с картой звездного неба и
потом попросил ее выбрать ту звезду, которая понравилась
ей больше всего. Пичужка оглядела небосвод и указала
пальцем на Капеллу в созвездии Возничего. Я засмеялся
и сказал:
— По Сеньке и шапка. Знаешь ли, какую звезду ты
выбрала? Капелла — звезда ревности.
На Пичужку это произвело сильное впечатление. На
протяжении лета мы вместе много думали, читали, пере-
168
Автор в 16 лет.
живали, а также — чего не было раньше — много ссори
лись. Впрочем, за это последнее я должен принять значи
тельную долю вины на себя. Девизом моим в то лето
было: «Хочу и буду!», и этот принцип я проводил в жизнь
круто, прямолинейно, не всегда считаясь с чужими чув
ствами, д а ж е с чувствами столь близкого мне человека,
как Пичужка. Однако, когда лето кончилось и Пичужка
уехала в Москву, я остро почувствовал всю глубину своей
потери. В своем дневнике я патетически записывал: «Ма
ленький желтый вагон второго класса унес все, что у
меня есть дорогого на свете». А вместе с тем я чувство
вал, что лишился редкого друга, — может быть, даже
больше, чем друга, — с которым привык делиться всеми
своими мыслями, переживаниями, намерениями. С этого
времени и вплоть до окончания гимназии моя переписка с
Пичужкой стала особенно частой, обширной, многогран
ной. Но она все-таки не могла полностью заменить личное
общение.
И это невольно рождало в моей душе чувствонеудовлетворенности и грусти.
Другим обстоятельством, действовавшим разъедающим
образом на мою психологию, был сильно обострившийся
как раз в это время разлад между мной и моими родите
лями, в особенности между мной и матерью. В сущности,
ничего серьезного не было. Просто в нашем доме разы
грывалась еще одна вариация на старую, как мир, тему об
«отцах и детях». Но мне тогда она казалась событием
исключительного значения, и я глубоко переживал ее. Мои
родители, как и все родители вообще, считали, что имен
но они держат в руках «истину», и, естественно, старались
вложить свою «истину» в мою голову, причем мать благо
даря своему горячему, вспыльчивому темпераменту не
всегда делала это с учетом моего самолюбия. А ведь
мальчишки в пятнадцать-шестнадцать лет дьявольски са
молюбивы! К тому же я от природы отличался упрямством
и самостоятельностью.
— Ну, на что это похоже? — часто бывало говорит
мать. — Ты — эгоист, ты сух и бессердечен, ты ни с кем
не уживаешься, ты всем норовишь сказать что-нибудь гру
бое и неприятное... Разве так поступают хорошие сыновья?
— А зачем мне быть «хорошим сыном»? — саркастиче
ски отвечаю я. — И
мые «хорошие сыновья» действительно являются хоро
шими?
170
где доказательства, что так называе
— Ты молод и ничего не понимаешь! — начинает горя
читься мать. — Ведь я стараюсь для твоей же пользы. Вы
растешь — сам благодарить будешь.
— Что ты все о моей пользе печешься? — возражаю
я. — Я сам о себе позабочусь. Есть голова на плечах. Про
сто ты хочешь подогнать меня под известные рамки, ко
торые тебе привычны. Но я этого не желаю. Я не позволю
родительскому деспотизму насильно связывать мою волю.
Мать приходит в раж, краснеет, начинает кричать, что
я «дерзкий мальчишка», что она готова «отказаться от
меня», что в сорок лет я пожалею о своем теперешнем
поведении, и затем, хлопнув дверью, уходит в свою ком
нату. А вечером я берусь за свой дневник и вывожу в нем
строки вроде следующих:
«Моя личность — корабль, рассудок — мой руль, кото
рого корабль слушается. Поверните руль — корабль повер
нется. Но сначала сумейте повернуть руль».
Так как мать мало заботилась о том, чтобы повернуть
руль, стычки продолжались, разлад углублялся, — и так
продолжалось до самого окончания гимназии. Только ле
том 1901 года, перед моим отъездом в университет, когда
мать осознала и примирилась с тем, что я уже перестал
быть ребенком и превратился в взрослого человека, в