Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Переписка Бориса Пастернака
Шрифт:

Просьба позволить снять посвящение Цветаевой с поэмы «Лейтенант Шмидт» была вызвана серьезным отношением к ее критике. Цветаевское мнение о поэме, «до мелочей совпадающее», как он писая, с его собственным, в то же время обнаружило иное понимание замысла работы и тех целей, которые Пастернак в ней преследовал. Ставя себя в условия исторического писателя, воссоздающего легендарный образ героя революции, Пастернак сознательно удерживался от романтической поэтизации, желая дать реального лейтенанта Шмидта. Первая часть, которую разбирала Цветаева, была экспозицией, драма начиналась во второй. «Превращение человека в героя в деле, в которое он не верит, надлом и гибель»,  – писал Пастернак ей 7 июня, посылая рукопись. Спустя много лет Пастернак объяснял возникшее между ними недоразумение расхождением в понимании тона поэмы:

...

«Посвященье в дальнейшем не воспроизводилось и может даже считаться

снятым. Лейтенант Шмидт около 1905 года был предметом детского и юношеского поклонения Марины Цветаевой. Это вызвало посвященье. Автор, пользуясь материалами того времени для своей поэмы, подходил к ним без романтики и реалистически, видя в задаче обеих поэм („Девятьсот пятый год“ и „Лейтенант Шмидт“) картину времени и нравов, хотя бы и в разрезе историко-революционном. Поэтому, когда документы, наряду с высотою и трагизмом материала, обнаруживали черты ограниченного ли политического фразерства, или по-иному смешные, автор переносил их в поэму с целью и умыслом, в сознании их самообличающей красноречивости. Снабжать их комментарием ни с какой стороны было невозможно. Но без объясненья некоторая ирония № 3 („Письма о дрязгах“) и в особенности „Мужского письма“ (№ 6), по мнению автора, совершенно прозрачная (тон интеллигентской хвастливости), осталась не понятой большинством и даже людьми такой смысловой восприимчивости, как Цветаева и Маяковский.

Обязательная приподнятость в трактовке героя и героической стихии предполагалась настолько сама собою, что намеренная и умышленная психологическая и бытовая пошловатость и обыденщина некоторых частей поэмы была оценена как недостаточная их проникновенность, как нехватка пафоса и неудача. Это расхождение в понимании тона поэмы решило судьбу ее последней редакции (она была сжата в полтора раза) и оставило в неопределенности посвящение, сделав его, может быть, излишним. В переписке автора с Цветаевой 27–28 годов есть разговор на эту тему. Есть письма, в которых Цветаева выражает мысль, что писать «Шмидта» было напрасным усилием, потому что все равно опять скажут, что вот, мол, интеллигент возвеличил интеллигента, и ничего этим не будет доказано. (Очевидно, уже и тогда М<арина> И<вановна> понимала половину того, что нам приходится делать, как попытку самообеленья или реабилитации нас, вечно без вины виноватых, – знак ее проницательной трезвости в такие еще сравнительно ранние годы нашего двадцатилетия и из такого далека.)

В отдельном издании первой части «Л<ейтенанта> Ш<мидта>» автором были выкинуты «Посвящение», «Письмо о дрязгах» и «Мужское письмо». Существа дальнейших сокращений (частей 2-й и 3-й) автор не помнит. Поэма печаталась в «Нов<ом> мире», кажется, в 1926 г. полностью».

В двадцатых числах июля Цветаева пришла к выводу, что их переписка с Пастернаком зашла в тупик, что она не может ему больше писать, и просила его тоже ей не писать. Смысл несохранившегося письма восстанавливается по тому, что Цветаева сообщила Рильке 14 августа. Из одновременного письма к А. Тесковой известно, что она собиралась тогда ехать в Чехию. Этим объяснялась настоятельная просьба Пастернака сообщить ему новый адрес. В письме к жене, уехавшей на полтора месяца в Германию и мечтавшей о Париже, Пастернак так объяснял сложившуюся ситуацию:

...

«Я не испытываю твоего чувства ревностью. Я сейчас совершенно одинок. Марина попросила перестать ей писать, после того как оказалось, что я ей пишу о тебе и о своем чувстве к тебе. Возмутит это и тебя. Это правда дико. Будто бы я ей написал, что люблю тебя больше всего на свете. Я не знаю, как это вышло. Но ты этому не придавай значенья. Ни дурного, ни хорошего. Нас с нею ставят рядом раньше, чем мы узнаем сами, где стоим. Нас обоих любят одною любовью раньше, чем однородность воздуха становится нам известной. Этого ни отнять, ни переделать. Мы друг другу говорим ты и будем говорить. В твоем отсутствии я не мог не заговорить так, что она просила меня перестать. Я не предал тебя и основанья ревновать не создал. Вообще, создал ли я что-нибудь нарочно, ради чего-нибудь или в отместку тебе? Я не могу изолировать тебя от сил, составляющих мою судьбу. Двух жизней и двух судеб у меня нет. Я не могу этими силами пожертвовать, я не могу ради тебя разрядить судьбу. Я хотел бы, чтобы ты была такою силой, одной из них. В этом случае не было бы никакой путаницы, единственность твоя бы восторжествовала, все стало бы на место. Но бесчеловечно и думать – допустить тебя, не вооруженной большой мыслью или большим чувством, не в форме силы, слагающей мою судьбу, в этот круг, на это поле. Совершенно помимо меня, ты обречена на постоянное страданье. Я не хочу неравной борьбы для тебя, человека смелого и с широкой волей. Ты поражений не заслуживаешь» (29 июля 1926 года).

Пастернак – Цветаевой

30/VII/26

Если я примусь отвечать тебе, все будет продолжаться деятельно и документально. Или ты веришь в перемены? Нет, главное было сказано навсегда. Исходные положенья нерушимы. Нас поставило рядом. В том, чем мы проживем,

в чем умрем и в чем останемся. Это фатально, это провода судьбы, это вне воли.

Теперь о воле. В планы моей воли входит не писать тебе и ухватиться за твою невозможность писать мне как за обещанье не писать. При этом я не считаюсь ни с тобой ни с собой. Оба сильные и мне их не жаль. Дай Бог и другим так. Я не знаю, сколько это будет продолжаться. Либо это приведет ко благу, либо этому не бывать. И ты мне не задашь вопроса: к чьему? Благом может быть лишь благо абсолютной деятельной правды.

Не старайся понять.

Я не могу писать тебе и ты мне не пиши.

Когда твой адрес переменится, пришли мне новый. Это обязательно!

Позволь мне не рассказывать себя и не перечислять отдельных шагов, которые я делаю чистосердечно и добровольно.

До полного свиданья. Прости мне все промахи и оплошности, допущенные в отношенья тебя. Твоей клятвы в дружбе и обещанья, подчеркнутого карандашом (обещанья выехать ко мне), никогда тебе не возвращу назад. Расстаюсь на этом. Про себя не говорю, ты все знаешь.

Не забудь про адрес, умоляю тебя.

Еще до того, как тебе напишет Асеев, расскажу это тебе сам. Зимой у Бриков пробовал читать «Поэму Конца». У нас были шероховатые отношенья, читать я принялся в ответ на просьбу прочесть что-нибудь свое, верно вообще вид у меня был вызывающий. Мне и не преминули отомстить самым чувствительным образом. Я не мог вынести этого пренебреженья и бросил на второй странице. Я возмутился, стал шуметь, вечер был безобразный. На прошлой неделе я дал Асееву, который тогда тоже присутствовал, прочесть Поэму Конца и Крысолова в печатных оттисках. Я дал ему месяц на прочтение и для спокойного, ничем не связанного отзыва. Он позвонил мне рано утром по телефону, под сильнейшим впечатлением этой ни с чем не сравнимой, гениальной вещи. Потом я ее слышал в его изумительном чтении на квартире Бриков. Лиля и Маяковский в Крыму. Асеевский ученик и любимец, Кирсанов, пальцы изъязвил чернилами, переписывая ее. Кажется он это сделал в одну ночь. Асеев читал и Крысолова, тоже чудесно, на разные голоса. Мы проразбирали тебя до четырех часов ночи. Они мечтают о перепечатке Поэмы в Лефе. Я не спрашиваю твоего согласия, потому что считаю мечту неосуществимой. Главлит не допустит твоего имени, а до Главлита верно и Маяковский, относительно которого все уверены, что вещь ему понравилась безумно.

По-видимому, аналогия к чтенью Шмидта со Святополком-Мирским? Да, даже в тот же день. (Мы полуношничали с 28-го на 29-е.) О нет, нет и трижды нет, моя мука, моя прелесть, моя судьба, мой несравненный поэт, нет, не унижай меня и себя, тут нет параллели.

И зачем это чтенье со С<вятополком>-М<ирским>? То есть не с ним, я хочу сказать, а чтенье чего! Ты меня так обижаешь, серьезно обсуждая 1905 г.! Я иногда поддавался тебе и вот так только могла возникнуть нелепость посвященья! Но уверяю тебя, по силам, сложившим 1905, это находится на средине между службой и писательством. Координаты же по отношенью к поэзии не берусь даже определить.

Ты меня оскорбляешь своей скрытой и подавленной жалостью. Но это пустяки. Я жалованья еще не получил и 1905 докончу. Я тебе ничего там не посвящу, потому что хочу книжку выпустить с посвященьем: «Среднему читателю и его опекунам». Или: «…и его деревянной лошадке».

Не пиши мне, прошу тебя, и не жди от меня писем. Пойми также и то, что ни слова не говорю о стихах «о нас». Ведь у тебя редкостное воображенье. Ну, а тут и рядового было бы довольно, чтобы все прочесть и постигнуть. Справлюсь со всем.

Весь твой Б.

Но адрес обязательно. Целую Францию за все, что она дала мне. Ты еще забыла Рильке, когда так истолковала переезд. Помнишь? Ты спрашивала о статьях: Поэт о критике и Герой Труда. Эренбург их не привез. Не будет ли еще оказии?

Пастернак – Цветаевой

31/VII/26

Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно, я вчера заболел, написав то письмо, но я его и сегодня повторяю. Я тебе не могу рассказать, зачем так и почему.

Но так надо. Если то, для чего я жертвую твоим голосом, твоими письмами и всем собой (кроме воли), заключающимся в одном обожаньи тебя – если это не частность, а сила судьбы и высота, то это дело жизни, и ее дело найтись среди нас и дать восторжествовать и своей единственности, рядом с нашей. Если даже это и частность, то и перед частностью у меня есть долг, бездонный долг.

Сегодня ты в таком испуге, что обидела меня! О, брось, ты ничем, ничем меня не обижала! Ты не обидела бы, а уничтожила меня только в одном случае. Если бы когда-нибудь ты перестала быть мне тем высоким захватывающим другом, какой мне дан в тебе судьбой. Когда я из Таганки, где квартира Бриков, в пятом часу возвращался по пустой Москве в заре, редких извощиках, метельщицах и петухах, после разговоров о Поэме Конца, где говорилось, что ты «наша»; т. е. где Асеев говорил, что это могли бы написать Боря и Володя (вздор и ложь, ты не обижайся, а радуйся, ты пойми, что это – ласка и побратимство, а не тыканье пределами в чудо, внезапность и беспредельность, да, еще надо тебе сказать, что Асеев назвал кровнейших своих друзей) – я сызнова, как весной, спинным хребтом, виском и всем правым боком ощутил веянье твоего рядостоянья, весь, шевелящий волоса холод твоей женской валькирической смежности, весь чистый теряющийся из глаз раскат моей нежности к твоей силе.

Поделиться с друзьями: