Перикл
Шрифт:
— Ветер утих, не шумят листвой деревья, и птицы замолкли, — сказал Перикл. — Это время тишины. — Несколько минут он молчал, склонив на грудь голову, потом медленно поднял руку, чтобы люди обратили к нему взоры, и сказал: — Друзья, афиняне, граждане. Воздадим должное богам и Солону, установившим обычай погребать воинов в государственной гробнице и провожать их речью. Но речь над могилою — не самая главная почесть, оказываемая нами павшим героям. Предпочтительнее за героическую доблесть, проявленную на деле, воздавать почести делом. Именно об этом я намерен произнести речь — о том, как мы оправдываем нашими делами ратные подвиги погибших воинов.
Начну прежде всего с предков [8] . Ведь и справедливость и пристойность велят нам в этих обстоятельствах воздать дань их памяти. Наши предки всегда неизменно обитали в этой стране и, передавая её от поколения к поколению, своей доблестью сохранили её свободу до нашего времени. И если они достойны похвалы, то ещё более достойны её отцы наши, которые, умножив наследие предков своими трудами, создали столь великую державу, какой мы владеем, и оставили её нам, ныне живущему поколению. И ещё больше укрепили её могущество мы сами, достигшие зрелого возраста. Мы сделали наш город совершенно самостоятельным, снабдив его всем необходимым как на случай войны, так и в мирное время. Военные подвиги, которые и мы, и наши отцы совершим, завоёвывая различные земли или стойко обороняясь в войнах с варварами или эллинами, общеизвестны, и я не стану о них распространяться. — Тут он пропустил огромный кусок речи, написанный с помощью вернувшегося из Лампсака Геродота, великого
8
С этих слов, какими традиционно начинался эпитафий, и далее речь Перикла дана по Фукидиду, как она приведена в его «Истории».
— Но прежде чем начать хвалу павшим, — продолжал Перикл, — которых мы здесь погребаем, хочу сказать о строе нашего города, о тех наших установлениях в образе жизни, которые и привели его к нынешнему величию. — Здесь Перикл, составляя речь, обошёлся без чьей-либо помощи, ибо государственный строй нынешних Афин — это он сам, это его воплощённое представление о наилучшем устройстве государства. — Полагаю, что и сегодня уместно вспомнить это, и всем собравшимся здесь гражданам и чужеземцам будет полезно об этом услышать, — добавил он от себя и снова обратился к заготовленной речи: — Для нашего государственного устройства мы не взяли за образец никаких чужеземных установлений. Напротив, мы скорее сами являем пример другим, нежели в чём-нибудь подражаем кому-либо. И так как у нас городом управляет не горсть людей, а большинство народа, то наш государственный строй называется народоправством. В частных делах все пользуются одинаковыми правами по законам. Что же до государственных, то на почётные государственные должности выдвигают каждого по достоинству, поскольку он чем-нибудь отличился не в силу принадлежности к определённому сословию, но из-за личной доблести. Бедность и тёмное происхождение или низкое общественное положение не мешают человеку занять почётную должность, если он способен оказать услуги государству. В нашем государстве мы живём свободно и в повседневной жизни избегаем взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в своём поведении следует личным склонностям, и не высказываем ему хотя бы безвредной, но тягостно воспринимаемой досады. — Говоря это, Перикл заметил, как повеселели лица граждан, ибо он сказал нечто весёлое, похвалил их за то, за что не стоило хвалить: ведь и сутяжники они знатные, и доносчиков среди них тьма, и желание совать нос в чужие дела неистребимо. Но он так написал и так произнёс, не без пользы для афинян разумеется, — они получили упрёк там, где упрёка не было, на словах конечно, а совесть подсказала им: стыдно сутяжничать и доносить, стыдно не соответствовать тому, что сказал о них с похвалой Перикл. — Терпимые в частных взаимоотношениях, мы в общественной жизни не нарушаем законов, главным образом из уважения к ним, и повинуемся властям и законам, в особенности установленным в защиту обижаемых, а также законам неписаным, обычаям, нарушение которых все считают постыдным. — Тут было сказано больше правды, чем в предыдущем утверждении, хотя и тут афиняне не могут служить для других чистым образцом — и законы они нарушают, и обычаи, и стыд их при этом не всегда мучает. Стыдятся, когда уличены, а когда не уличены в нарушении закона, о стыде не вспоминают.
А вот истинная правда:
— Мы ввели много разнообразных развлечений для отдохновения души от трудов и забот, из года в год у нас повторяются игры и празднества. Благопристойность домашней обстановки доставляет наслаждение и помогает рассеять заботы повседневной жизни, — сказал Перикл и подумал, как он счастлив дома, как он любит Аспасию, а теперь ещё и сына, которого она ему родила — любимая, славная, нежная, верный друг. — И со всего света в наш город, благодаря его величию и значению, стекается на рынок всё необходимое, и мы пользуемся иноземными благами не менее свободно, чем произведениями нашей страны. В военных попечениях мы руководствуемся иными правилами, нежели наши противники. Так, например, мы всем разрешаем посещать наш город и никогда не препятствуем знакомиться и осматривать его и не высылаем чужеземцев из страха, что противник может проникнуть в наши тайны и извлечь для себя пользу. — «Хотя приговорили к смертной казни клазоменца Анаксагора, моего учителя, вменив ему в вину, как и многим другим до него, измену», — следовало бы добавить к сказанному, но Перикл, конечно, этого не сделал — не время и не место было журить афинян. — Ведь мы полагаемся главным образом не столько на военные приготовления и хитрость, сколько на личное мужество. В то время как наши противники при их способе воспитания стремятся с раннего детства жестокой дисциплиной закалить отвагу юношей, мы живём свободно, без такой суровости и тем не менее ведём отважную борьбу с равным нам противником. И вот доказательство этому: лакедемоняне вторгаются в нашу страну не одни, а со своими союзниками, тогда как мы, афиняне, только сами нападаем на соседние земли и обычно без большого труда одолеваем их. — Самос штурмовали корабли Лесбоса и Хиоса вместе с кораблями Афин, но Перикл об этом не напомнил гражданам. — Со всей нашей военной мощью враг никогда не имел дела, — продолжал он, прикрывая глаза рукой — заходящее солнце светило ему прямо в глаза, — так как нам всегда одновременно приходилось заботиться об экипаже для кораблей и на суше рассылать в разные концы воинов. Случись врагам в стычке с нашим отрядом где-нибудь одержать победу, они уже похваляются, что обратили в бегство целое афинское войско; так и при неудаче они всегда уверяют, что уступили лишь всей нашей военной мощи. Если мы готовы встречать опасности скорее по свойственной нам живости, нежели в силу привычки к тягостным упражнениям и полагаемся при этом не на предписание закона, а на врождённую отвагу, то в этом наше преимущество. Нас не тревожит заранее мысль о грядущих опасностях, а испытывая их, мы проявляем не меньше мужества, чем те, кто постоянно подвергается изнурительным трудам. Этим, как и многим другим, наш город и вызывает удивление.
Дальше в речи было то, что уже не раз Перикл говорил ранее, — размышления о самых главных и самых блистательных достоинствах Афин.
— Мы развиваем нашу склонность к прекрасному, — заговорил он громче, — мы развиваем нашу склонность к прекрасному, — повторил он, — без расточительности и предаёмся наукам не в ущерб силе духа. — «Науки только укрепляют наш дух», — хотелось ему сказать в своё оправдание и в оправдание своего учителя Анаксагора — прежде эта фраза значилась в речи, но он сам вычеркнул её, чтобы не дразнить гусей. — Богатство мы ценим лишь потому, что употребляем его с пользой, а не ради роскоши и пустой похвальбы. Признание в бедности у нас ни для кого не является позором, но больший позор мы видим в том, что человек сам не стремится избавиться от неё трудом. Одни и те же люди у нас бывают одновременно заняты делами и частными, и общественными. Однако и остальные граждане, несмотря на то что каждый занят своим ремеслом, также хорошо разбираются в политике. Ведь только мы одни признаем человека, не занимающегося общественной деятельностью, не благонамеренным гражданином, а бесполезным обывателем. — Об этом, наверное, можно было бы и не говорить, когда б многие афиняне не отлынивали от участия в Народном собрании, не убегали с заседания Буле и гелиэи. — Мы не думаем, что открытое обсуждение может повредить ходу государственных дел — напротив, мы считаем неправильным принимать нужное решение без предварительной подготовки при помощи выступлений с речами за и против, в противоположность, скажем, спартанской нелюбви к речам. В отличие от других, мы обладаем отвагой, предпочитаем вместе с тем сначала основательно обдумывать планы, а потом уже рисковать, тогда как у других невежественная ограниченность порождает дерзкую отвагу, а трезвый расчёт — нерешительность. Истинно доблестными с полным правом следует признать лишь тех, кто имеет полное представление как о горестном, так и о радостном и именно в силу этого-то и не избегает опасностей. Добросердечность мы понимаем иначе, чем большинство других людей:
друзей мы приобретаем не тем, что получаем от них, а тем, что оказываем им проявления дружбы. Ведь оказавший услугу другому — более надёжный друг, так как старается заслуженную благодарность поддержать и дальнейшими услугами. Напротив, человек облагодетельствованный менее ревностен: ведь он понимает, что совершает добрый поступок не из приязни, а по обязанности. — Перикл подумал, что эту несколько запутанную и не совсем убедительную мысль некогда ему подсказал Сократ, хотел убрать её из речи, но не решился. — Мы — единственные, кто не по расчёту на собственную выгоду, а доверяясь свободному влечению оказываем помощь другим. — Эта последняя мысль была и хороша и справедлива, а следующая за ней — просто прекрасна. Он произнёс её с особым удовольствием и потом повторил: — Одним словом, я утверждаю, что город наш — школа всей Эллады, и полагаю, что каждый афинянин может с лёгкостью и изяществом проявить свою личность в самых различных жизненных условиях. И то, что моё утверждение не пустая похвальба в сегодняшней обстановке, а подлинная правда, — добавил он, — доказывается самим могуществом нашего города, достигнутым благодаря нашему жизненному укладу. Из всех современных городов лишь наш город ещё более могуществен, чем идёт о нём слава, и только он один не заставит врага негодовать, что он терпит бедствие от такого противника, как мы, а подвластных нам — жаловаться на ничтожество правителей. Столь великими деяниями мы засвидетельствовали могущество нашего города на удивление современникам и потомкам. Чтобы прославить нас, не нужно ни Гомера, ни какого-либо другого певца, который доставит своей поэзией преходящее наслаждение, но не найдёт подтверждения в самой истине. Все моря и земли открыла перед нами наша отвага и повсюду воздвигла вечные памятники наших бедствий и побед. И вот за подобный город отдали доблестно свою жизнь эти воины, считая для себя невозможным лишиться родины, и среди оставшихся в живых каждый, несомненно, с радостью пострадает за неё.Остальную часть речи Перикл произнёс, не заглядывая в написанное — он так долго и усердно трудился над нею, что почти всё запомнил наизусть:
— Я желал показать, что в нашей борьбе мы защищаем нечто большее, чем люди, лишённые подобного достояния, и, воздавая в этой речи хвалу деяниям павших, привести наглядные подтверждения их героизма. Итак, самое главное в моей хвалебной речи уже сказано. Ведь всем тем, что я прославил здесь, наш город обязан доблестным подвигам этих людей и героев, подобных им. Во всей Элладе, пожалуй, немного найдётся людей, слава которых в такой же мере соответствовала их деяниям. Полагаю, что постигшая этих воинов участь является первым признаком и последним утверждением доблести человека, как славное завершение его жизни. — «Мне бы тоже погибнуть в бою, а не умирать дряхлым стариком в постели под причитания женщин», — подумал Перикл, сделав паузу, чтобы набрать в лёгкие воздуху. — Ведь даже тем людям, кто ранее не выполнял своего долга, по справедливости можно найти оправдание в их доблестной борьбе за родину. Действительно, загладив зло добром, они принесли этим больше пользы городу, чем причинили вреда ранее своим образом жизни. А эти герои не утратили мужества, презрели наслаждение богатством или надежду разбогатеть когда-либо и не отступили и перед опасностью. Отмщение врагу они поставили выше всего, считая величайшим благом положить жизнь за родину. Перед лицом величайшей опасности они пожелали дать отпор врагам, пренебрегая всем остальным, и в чаянии победы положиться на свои собственные силы. Признав более благородным вступить в борьбу насмерть, чем уступить, спасая жизнь, они избежали упрёков в трусости, и решающий момент расставания с жизнью был для них и концом страха, и началом посмертной славы.
Затем Перикл сказал о живых, о том, что им надлежит молить богов о более счастливой участи, а в отношении врагов вести себя не менее доблестно, чем павшие.
— Отдавая жизнь за родину, герои обрели себе непреходящую славу и самую почётную гробницу не только здесь, где они погребены, но и повсюду, где есть повод вечно прославлять их хвалебным словом или славными подвигами. — Далее Перикл произнёс фразу, которая целиком принадлежала ему и которой он гордился: — Ведь гробница доблестным — вся земля! — Ему даже показалось, что после этих его слов кто-то, забыв, что находится на кладбище, а не на Пниксе, захлопал в ладоши. Но, скорее всего, это лишь ветер громко зашуршал в жёстких листьях орешника. — Не только в родной земле надписями на надгробных стелах запечатлёна память об их славе, — пояснил он свою мысль, — но и на чужбине также сохраняются в живой памяти людей если не сами подвиги, то их мужество. Подобных людей примите ныне за образец, считайте за счастье свободу, а за свободу — мужество и смотрите смело в лицо военным опасностям. — «Эту фразу, — подумал Перикл, — уместно будет произнести перед смертью, если доведётся пасть в бою».
Потом он обратился к матерям и жёнам погибших:
— Как трудно мне утешить вас в утрате детей и мужей, о чём вы снова и снова будете вспоминать при виде счастья других, которым вы некогда наслаждались. Счастье неизведанное не приносит скорби, но горе потерять счастье, к которому привыкнешь. Те из вас, кому возраст ещё позволяет иметь других детей, пусть утешатся этой надеждой. Новые дети станут родителям утешением, а город наш получит от этого двойную пользу: не оскудеет число граждан и сохранится безопасность. Вы же, престарелые, радуйтесь, что большую часть своей жизни вы были счастливы и скоро ваши дни окончатся: да послужит вам утешением впредь слава ваших сынов. Вдовам же скажу: наивысшей похвалой для вас будет, если вы не потеряете присущей вам женственной природы как супруги и гражданки; и та женщина заслуживает величайшего уважения, о которой меньше всего говорят среди мужчин в порицание или в похвалу.
Все почувствовали, что он уже заканчивает речь, задвигались, женщины стали о чём-то перешёптываться, некоторые, держа в руках цветы, стали потихоньку обходить могилу, приближаясь к помосту, где стоял Перикл.
— Итак, подобно своим предшественникам, — вздохнул Перикл с некоторым облегчением, — я, по обычаю, высказал в своей речи то, что считал необходимым сказать в честь погибших героев. Отчасти мы уже воздали павшим почести погребения, а наш город возьмёт на себя содержание их детей до поры возмужалости — это высокая награда, подобная венку, пожалованному осиротевшим детям героев за столь великие подвиги. Ведь в городе, где за военную доблесть положена величайшая награда, там и граждане самые доблестные. А теперь, оплакав должным образом своих близких, расходитесь, — закончил Перикл и стал спускаться с помоста. Но ему не сразу дали сделать это — подошедшие женщины, стоя у ступенек, по которым он спускался, забросали его, и помост, и ступени букетами цветов. Они благодарили его за эпитафий.
С кладбища все возвращались в город пешком. Только у Дипилонских ворот Перикл увидел в толпе жену, приблизился к ней и, взяв за руку, спросил:
— Ты не устала?
— Нет, — ответила Аспасия. — Всё было хорошо: и похороны, и речь, и цветы. Я видела Фукидида. Он скрежетал зубами, когда женщины благодарили тебя.
— Опять о нём?
— Прости. Но я сказала лишь о том, что видела. Смотри, — указала она себе на грудь, — так много молока, что платье намокло.
Он взглянул и отвернулся, не зная, что сказать.
— Оно сладкое, — продолжала между тем Аспасия. — Ты помнишь сладкое молоко матери? Я забыла, а тут сама попробовала — сладкое, словно с мёдом. Не хочешь попробовать?
— Ты что? — завертел он головой, испугавшись, что кто-нибудь слышит их разговор. — Не надо об этом.
Аспасия прикрыла рукой рот и тихо рассмеялась: смеяться громко было нельзя — всё же они возвращались с похорон.
Всего лишь год понадобился Фидию, чтобы создать чудо — великолепную статую Афины Парфенос, какой ещё не было в мире. Тысячи и тысячи людей потянулись на Акрополь, чтобы только взглянуть на изваяние богини — покровительницы города. Парфенон ещё не был готов, чтобы принять в свою мраморную целлу статую Афины. Она оставалась в мастерской Фидия, укрытая простым пеплосом от пыли и ночных рос. Чтобы освободить её от покрывала, поднять тяжёлый пеплос, Фидий приспособил машину, какую обычно ставят в театрах, — на ней спускаются и поднимаются в небеса боги. Колеса этой машины, которые, скрипя, наматывали на себя канаты, удерживавшие пеплос богини, Фидий доверял вращать самим посетителям его мастерской. Но когда приходили женщины, он звал рабочих со стройки, каменотёсов, и те поднимали пеплос, впрягаясь в скрипучий ворот. Ворот грохотал, пеплос медленно собирался в складки и, обнажая статую, поднимался к потолку, повисая в конце концов белым облаком над золотым шлемом богини мудрости и войны.