Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Первое «Воспитание чувств»
Шрифт:

Действительно, Люсинда приворожила юношу, несмотря на его сопротивление; в этой женственной красоте таилось нечто влекуще-призывное, нельзя было ни представить черт лица нежнее, ни вообразить более простой манеры держать себя, и при этом весь ее облик приводил в смятение, в душе рождалась неодолимая тяга обожать ее, умереть за нее, но подчас сердце бунтовало и проникалось к ней беспричинной ненавистью. Ее длинные светло-каштановые волосы, в которых солнечный свет отыскивал золотистые искорки, струились полноводной шелковистой рекой, так что от их обилия и тяжести голова, казалось, изнемогала; присобранные на затылке и перехваченные витым шнурком, они ниспадали почти до плеч, а спереди пряди были поделены на длинные подвижные спиральки, мягко спускавшиеся у щек и колеблемые любым ветерком, а когда она шла или поднималась со скамьи, подвитые прядки легонько касались лица. С самого рождения, как чудилось Жюлю, ее позам была присуща кроткая и изысканная распахнутость чувству, а поступи — легкость, словно у птицы, что вот-вот взлетит. На тонких,

неброско очерченных губах трепетала ироническая и не всегда добродушная усмешка, а в разрезе чуть приподнятых к вискам, влажных и постоянно ускользающих под веки глаз таилась, множа путы томительной притягательности, какая-то безмятежная и почти по-детски наивная веселость; она навевала смутные воспоминания о племени дочерей Евы, посланных в мир на погибель сильному полу, о тех удивительных чаровницах, что проводили время в играх со змеями, позволяя тем многократно обвивать свое тело и усмиряя их потом ласковыми речами, о наложницах древних деспотов, что навлекали на головы подданных неисчислимые бедствия, коварных, но неизменно любимых созданиях, способных предать, целуя, и продать за драгоценную безделушку или, хохоча и резвясь, поднести на пиру яду, сидя на коленях своей жертвы.

Может, поэтому-то Жюль насилу осмеливался заговорить с ней, и страх оказывался так силен, что сама возможность остаться с нею наедине принудила бы его к бегству? Должно быть, оттого-то, едва завидев ее издали, он опускал глаза? Уважение? Тяга к созерцательности? Ужас? Да, говоря по существу, любил ли он ее вообще?

Позже он и вправду сам в этом сомневался, когда, проведя порядочно времени среди вымышленной идеальной жизни, меж небесных любовей и неземных чувств, пришел к отрицанию красоты на том основании, что слишком ее любил, и насмехался надо всеми страстями, поскольку ни одна из них уже не составляла для него тайны; но в те времена он еще видел себя в средоточии царства иллюзий, принимал все это на веру и не рассматривал свою любовь с точки зрения бесконечности. Сия пагубная мания отвращает от всего великого и с молодых ногтей превращает вас в старика! Так почему же не предположить, что и он был влюблен? Каждый, кто имеет сердце в груди, начинает жизнь с серьезной любви — он, как и все, пошел тогда этим путем.

К тому ж в то время, будучи доверчивым ребенком, еще не вкусившим от плода сомнения, он любил любить, тяготел к чудным грезам, легко воодушевлялся, восхищался всем, перед чем принято трепетать, и, более того, принадлежал к числу тех простодушных и склонных к нежности современников, которые не осмелятся ни разбудить спящего подростка, ни раздавить каблуком цветок, кто ласкает животных, любуется полетом ласточек и часами глядит на луну. Сердце такой нервической и женственной натуры готово разорваться от любой малости, цепляется за все колючки, побуждает то к безосновательному веселью, то к беспричинной грусти, а чаще — к мечтаниям по любому поводу; он особо негодовал против всяческих проявлений суетности и оставался фанатически предан некоторым словам; страстно желал осуществления целей незавидных, горевал о пустяковых утратах и с новым жаром принимался обожать не стоящие внимания мелочи. Сила душевной расточительности, коей наделили его небеса, умножала напряжение радости или боли, он приходил в экстаз, марая бумагу, обретал красноречие, начав говорить, собственная горячность трогала его за живое, и он одушевлялся от сознания собственной доброты. Когда он предавался творчеству и воспарял в области возвышенного, то делом первостепенной важности почитал риторику: гиперболы выносили его сравнения за пределы умопостигаемого, и он охотно прибегал к словесному великолепию для описания вещей довольно-таки мелких. До того дня он вел монотонную, без единого взлета жизнь, зажатую в от века определенные границы, но верил, что рожден для некоего безбрежного существования, исполненного приключений и непредвиденных случайностей, что он создан для битв на суше и на море, для путешествий по затерянным землям, для нескончаемого блуждания по свету.

С сожалением надобно признать: он никогда не умел отличать действительное от должного и всегда страдал от того, что ему чего-то недоставало, без конца ожидая прихода неведомого, которое не сбывается никогда.

При всех чертах сходства Анри и он были совершенно разными людьми. Анри — более свободный, легкий, отчетливый в повадках и склонностях, Жюль — всегда стеснен, словно ему не хватает воздуха, все в нем преувеличеннее, упрямее, каждая малость доводится до абсурда, зато он умеет глядеть на самого себя с холодком и посмеиваясь, что недоступно горячему, упорному Анри; последний отличался скорее суетностью, нежели гордыней, а ирония ему давалась труднее, и он более своего друга пришел бы в негодование, увидав карикатуру на самого себя.

Грушевые деревья стояли уже в цвету, маргаритки и примулы проглядывали в траве, когда Анри возвратился в родной город на рождественские каникулы. С какой радостью он расцеловался с матерью! С каким блаженством снова переступил порог родительского дома! А какое началось словоизвержение при первой же встрече с Жюлем!

С раннего утра они выходили прогуляться за городскими стенами, бродили по луговым тропкам вдоль обсаженных деревьями дворов, подойдя к берегу реки, усаживались прямо на траву, закуривали сигары и говорили, говорили до самого часа утренней трапезы.

Как сладостно вновь повидать вдвоем те места, где вместе жили,

рука об руку шаг за шагом погружаясь в часы и дни былого, переживая заново наилучшие мгновения прошедшей жизни! Они много и горячо обсуждали прошлое, но не обрели в нем того очарования, какое выпало бы на их долю, будь они постарше: как и всякое живописное полотно, жизнь может показаться прекрасной только с некоторого расстояния.

В своем теперешнем одиночестве Жюль размяк от счастья снова видеть друга. Ведь он действительно любил его всей душой, даже более самого себя: столь пылкие чувства он питал разве что к будущим собственным шедеврам; Анри — единственный, кто понимал, о чем идет речь, ум друга всегда был готов восприять его замыслы, а ухо отверсто для излияний. Со своей стороны, Анри, увы, не отведал всей той радости, на какую рассчитывал, приехав из столицы: его все еще занимали думы о Париже и мадам Рено. Уже на следующий после возвращения день он заскучал, но все же не преминул найти еду превосходной, а вкус шамбертена таким же приятным, как и прежде.

В первый же вечер после обеда явились гости — посмотреть, изменился ли он, и поболтать о столичных удовольствиях; дамы говорили с ним об Опере и о роскоши модных лавок, а старые холостяки о кафе «Тысяча колонн» [40] и прелестях мадемуазель Марс, затем отводили его в сторонку, в укромный уголок, и конфиденциально осведомлялись обо всех его шальных выходках, а заодно о том, много ли у него любовниц и скольких он обездолил мужей.

Он не слишком привирал: хранил равновесие между правдоподобием и тягой к респектабельности. Но при всем том не отказал себе в удовольствии предстать эдаким пресыщенным сеньором, которому подобные пересуды ох как надоели; меж тем его находили слегка потрепанным, приписывая это действию излишеств, и все здешние бодрячки (предполагавшие Париж местом по преимуществу злачным, где ведут жизнь, полную тарелок с рагу из филея изюбра, запеченного под мадерой, и экзотических принцесс, осыпающих вас дарами) с таинственным видом переглядывались и перешептывались: «Это, видите ли, Париж, вот уж где хватает поводов потерять цвет лица!» — «Все эти молодые люди оставляют там здоровье, и я, знаете ли, пожалуй, подожду посылать туда моего Шарля».

40

Кафе «Тысяча колонн» — в описываемую эпоху большое кафе в парижском Пале-Рояле.

Анри, которому не слишком улыбалось подпортить свою репутацию, ибо уважением здешнего общества он дорожил, на подобные намеки отвечал, скромно потупясь, а все же принимал по меньшей мере половину восхищения дураков и порицания людей малозначащих.

Даже Жюль не без труда смирился с истинным положением вещей, ибо оно нарушало картину, давно сложившуюся в голове. Анри уверил его, что, не желая любви плотской, тяготеет к чему-то иному, и представил другу черты возлюбленной в самом очаровательном свете, умолчав о том, что, быть может, мадам Рено несколько полновата, а зимою кончик ее носика чуть-чуть краснеет и на щеках проступают белые пятна, и уж совсем не упоминая того, о чем с таким пылом распространялся у Мореля в траурный день, когда явился к нему весь мокрый, а мадам Рено поступила столь жестоко.

Тем не менее он доверил другу часть своих забот, однако выражаясь весьма расплывчато, без уточнений, преувеличивая всякие малости, поэтизируя все обыденное и для пущей выразительности приукрашивая события. Ему нравилось рассуждать о небесной любви с Жюлем, а тот в свою очередь поведал о драме и мадемуазель Люсинде, таким образом происходил обмен чувств: каждый, получая те, что изливал в его сердце друг, узнавал в них свои собственные.

Хотя Анри, уже более осведомленный о жизни действительной, слабее Жюля был предрасположен к кипучему благородству порывов, когда все свое естество хочется переплавить в того, кого любишь, они оба, еще юные и чистые, жили общими упованиями и украшали ими друг друга, словно теми веночками их лилий или жасмина, какие плетут дети.

Сердце человеческое — совсем как рука: сперва она розовая, нежная, хрупкая, затем, окрепнув, но все еще не набрав нужную силу, приобретает — кроме ловкой легкости в действии — разнообразнейшие способности к труду, к игре, однако вскоре кожа покрывается волосами, ногти отвердевают, и рука, и сердце скрючиваются, приспосабливаясь одно к работе, а другое — к страсти, возникает особый склад, сообразный предначертанной задаче: рука месит тесто или орудует шпагой, а в сердце очищается от иных примесей зависть и выкристаллизовываются амбиции. Затем рука и сердце скукоживаются, дают слабину, перестают раскрываться для жизни, и одна усыхает, тогда как другое гаснет.

В их возрасте рука еще вздрагивает, касаясь шелковистой ткани, а сердце вспархивает в груди, слыша тихие голоса, вопрошающие в ночи: «Кто здесь? Это ты?»

Жюль мечтал:

— Когда Бернарди выздоровеет, мою драму поставят, ты приедешь на первое представление, меня ждет бешеный успех, я уеду отсюда, уеду вместе с Люсиндой, мы будем всегда рядом, она — выступать на сцене, а я — для нее сочинять. Ты же знаешь, как быстро зарабатывается репутация: сразу преуспею, в том нет сомнений! Стану путешествовать, мою жизнь наполнят любовь и поэзия, как и пристало истинному художнику; мы объедем с ней Испанию, Италию, Грецию, вместе увидим, как горят звезды в синем море, я, вдыхая аромат персиковых деревьев в цвету, буду играть ее локонами.

Поделиться с друзьями: