Первые дни империи
Шрифт:
– Почему же я? – вопросила она.
– Я видел много разных видео, но только запах твоего цветка я ощутил через картинку, долетел до меня.
– Ты возбужден?
– Ни капли. Капли чего? – я рассмеялся. Мы с ней поцеловались. Не увидел греха. Ты чиста, он сказал. Святые входят в рай через парадную дверь, но ведь есть еще черный ход. Только черные знают, где он. Я прикоснулся к ней. Та коснулась меня. У нее шелковистая кожа.
– У тебя стоит?
– Нет, в том и дело. Ты пришла через разум. Ты пришла к тридцати. Если бы пузырьки, если бы семя било в голову, то почему так поздно? Раньше било сильней. Когда оно в голове, то творчества нет, оно вытеснено, что-то одно. Либо пища, либо дыхание, чтобы не подавиться. Если есть творчество, значит, канал открыт, я в сети, в инете. Вышел, подключен я. Член не сам по себе, а как элемент картины, как часть империи, понимаешь? Как маленькая страна, но только уже внутри.
Алекс заинтересовалась его последними словами, тем, что они скрывали.
– Твои слова как одежда. Что под нею скрывается?
Ее рука легла мне на пах. Член привстал ей навстречу, как больной с кровати привстал, посмотреть, кто пришел.
– Это я, это врач.
Член оказался в непосредственной близи к этим словам, он заглянул в источник. Одежду можно снимать, ее еще можно
– Ты про свое искусство?
– Ты же не так глупа.
– Я красивая?
– Ладно.
Язычок пробежал по добыче. Ящерица целиком заглатывала свою жертву. Ящерица, целиком. Я устал и подвинулся. Я устал и прилег. Греховность тела только в одном, – я оторвал свои губы от ее половых губ, – оно стареет. И оно распадается. И убийство есть грех. Много теперь сказал. Разум поставил границы, очертил поле игры, поделил на команды. Тренер одной есть он.
– Он победит другую?
Ее губы обхватили мне член.
– Он победит ее.
Пенис ей сплюнул в рот. Впрочем, через час мы сидели с ней за столиком летнего кафе, улыбалась она, ели вдвоем мороженое. Холодило оно. Алексис улыбалась, возвращенная к жизни, выращенная в ней. Ее нога покачивалась под столом, слегка касаясь моей. На ноге легкий сланец, как и ее улыбка. Он соскакивает с ноги. Так и улыбка, думаю я, пока Алекс шарит ногой под столом. Она счастлива, этого достаточно мне, чтобы тоже счастливым бывать. Мы целуемся взглядами. Она чаще меня целует. Постоянно меня, меня. И глазами, губами, всеми. Весь намок и вспотел от них. Год две тысячи пятый, год две тысячи взорванный, год две тысячи, тысячи. Феромоны твои доплыли, долетели, докапали. Я никогда не любил доступных, но еще меньше я любил тех, кто искусственно набивали цену. Я любил соответствующих.
– Потому был один? – улыбнулась ладонью, провела по лицу. Я не мог больше сдерживаться, после этих слов мы побежали в безлюдное место, где я любил ее так, как большая волна любит берег. Насколько мы не можем быть вместе, настолько не можем отдельно. Отдельно совсем нельзя. Отдельно – огромный грех. Она показала на небо. Такой, вот такой, настолько. Она обхватила небо, прижала затем к лицу, подбросила после в небо. Подбросила небо в небо. Над нами горюет солнце, а мы улыбаемся. Я в гробу, я во вкусе. Солнце горюет сильно. Поставил ее кино, сначала была смешна, затем оказалась грустной. Ушла в уголок души, сидела и громко плакала. Не надо, застудишь пол. Она там ждала руки, возьмет ее, к солнцу выведет, к мороженому, к кафе. Чтоб люди ходили мимо, не очень грустили люди, не дрались бы, а любили. Ее бы легла нога, опять бы меня коснулась, а я говорил бы ей. Чтоб не было так: кафе и съеденное мороженое, а нас – ни одной души. Лишь ею забытый сланец, отец остальных сирот. Минуя слова, рассказывала об этом и том: слова – они же еще посредники, набиты у них карманы, они оставляют много и строят себе дома, себе покупают дачи, машины и все не здесь. Читал ее буквы я, выщипывал их в себя, упругие буквы, светлые, а после того уснул. На грудь положил я книгу, закрытую, все дела. Уснула чуть позже Алексис. По жилам бежала кровь. Веселая, раз домой. Бежала обратно, к сердцу. Бежала, а также пела. Никто эту кровь не гнал, я понял заботу женщин. Проснулся, лежал, молчал, рукой погружаясь в волосы – той, что на груди спала. Припарковалась удачно. Мы вышли тогда на улицу. Зарытая носом в землю, стояла толпа людей. Стояли люди, не двигались, и каждый печален был. Вот мать с ребенком застыла. Рабочий с лопатой вот. Мужчина на остановке, как и автобус напротив с сидящими в нем людьми. Бежал за спиной Аксенов, бежал, на себя смотрел. И не проваливался. Спешил повидать свой берег. Та жизнь, говорят, прошла. Она говорит, а кто же? Сидит за столом моим, рассказывает об этом. Они здесь вот так сидели, шутили, жевали, пили. Смеется совсем в лицо. Встаю, поднимаю Алекс.
– А что случилось?
– Уходим, – бросаю вещи. Колготки, футболки, трусики. Она одевается. Зевает, идет со мной. Мы хлопаем громко дверью. Затем удаляемся. Прощай, ничего в груди. Мне прошлое как-то шепчет. Ты выжал меня в слова, все лучшее взял туда. Я бью ногой по сдувшемуся мячу, тот улетает в сторону. Со свистом своим летит. Вороны летают низко. Почувствовали свое. Песок, вековая пыль. Затем ничего, наверное. И в то же время в груди. Назад, сохранить лицо. Теперь испытать на прочность. Пора нам домой лететь. Бегом по проезжей части. Желания женщин нет. Душа, я тебе пишу. Тебя, ты хотел сказать. Пускай, я ничуть не против. Желания женщин нет… Пошел, посидел на кухне. Мошеннически сидел. А Алекс варила кофе.
– Вам с чем? – улыбалась мне. О господи, как давно, включил телефон забытый. Запомни, на нем написано, а дальше еще слова, но здесь они просто лишние. Я выпил из рук ее кофе. Я пил и молчал свое. Не надо, зачем, ну что ты, но гладила, но звала. Варужан заскучал по дому, застучал по столу костяшками. Ничего, ничего, не стонем. Не такое мой мозг выдерживал. Не такое бывало в нем. Ничего, что в округе против, динамит ей не повредит. Если золото есть в грязи, значит, пусть пропадает золото? Ничего мне не кажется. Отличаю его, могу. Никогда ничего так не было. Мы поправимся, вот увидишь. А она потому, что смотрит. Ведь надежда на сердце есть. Не потеряна, а растет. Если бог прощает живое, если он целует его. Солнце любит тех, кто к нему тянется. Посмотри на мои цветы. Разве можно иначе видеть. Посмотри, никуда не денемся, – показал на могилы ей. И могилы забегали, заиграли в мячи и в солнца. Побежали, за домом скрылись. Пас, дай пас, доносилось нам. Мы легли на лужайке той, где остались скамейки, столики. Потому что кафе готово, потому что веселье нам. Тощая луна рыскала в небе. Исхудала совсем, без пищи. Молния ударила в угол дома. Варужан проснулся один, никого совершенно не было, он не смог пошутить ни с кем. Ни любимой, ни горстки пепла. Впрочем, горстка была – "от нас". Он почувствовал все сиротство. Он письмо начинал не ей. Он достал четыре листа и на них написал по строчке. Обращения к разным женщинам. Все четыре отнес в тот угол, что из неба горел огнем. Совершенно другим – из неба. Все четыре листа сгорели, ну а дым закружил от них. Сигареты моей добавлю, закурил, задымил, затих. А потом заправлял постель, подлетела подушка кверху, обнажив под собой трусы, очень нежные, женские, тонкие. Он приблизил трусы к лицу. Они пахли ее вагиной, только ею, ничьей другой. Целовал, и спадали слезы. Выходили в ее материю, испарялись с любимым запахом и вдвоем улетали к ней. Вот и слезы, внутри котел, закипает в котле вода, в виде пара уходит в голову, в виде слез выбегает вон. Целовал ей трусы любимые и нашел даже волосок. Зажимая его в губах, отошел, обратился в угол, что дымил, обжигая мозг.
Там он грыз, поедал угли, отправлял их себе в живот. Он вымазывал сажей щеки, подбородок, а также лоб. Не могу, я иначе сдохну. Только так, только так, вот так. Он крошил кулаками угли. Выгрызая места под боль. Только так, только так под можно. По-другому нельзя, я все. Только все, а иначе все. Он услышал какой-то шорох. Обернулся назад – сюда. Я стояла кровати возле. Примеряла свои трусы, выгибала изящно попу. Я увидела взгляд его, потому на кровать присела, улыбнулась ему, смогла.– Слушай, там протекают слезы, – он ни слова не понимал, но зато понимала я. – Они очень твои, горячие. Я же чувствую, там мне жгут, – показала себе на пуси, – очень что-то хотят сказать. Я могу от них забеременеть? Мне так кажется, я могу…
Целовал мне колени, жег. Он касался меня, возделывал.
– Я устала, ждала, ждала… Я пуста, легкомысленна. Я развратная, я все знаю. Только все это ерунда. Ты видел мою легкомысленность? Ты видел мою пустоту? Ты видел скорлупу из-под цыпленка? Так вот, скорлупа – они. Цыпленок сегодня вылупился. Сидит прямо пред тобой. Спасибо, что грел, высиживал. Тебе я обязана. Но ты же меня не любишь. Я очередное яйцо. Потом ты меня убьешь и съешь на какой-то завтрак, с друзьями или один. …И он целовал цыпленка, пушистого, моего. Потом он его кормил. Потом ему говорила, лежали когда вдвоем, что секс с мужчинами разными – езда в общественном транспорте. Душою была бедна, машины собственной не было. Я не пропивала деньги, не тратила их напрасно, купила теперь тебя.
– До секса ты мне рассказывала про цыпленка.
– Ну да, это было до. Копила тебя всю жизнь. Вот, все документы здесь.
Она мне бумаги вынула, я не понимал язык.
– Вот здесь написано, мой.
Я с фото глядел на нас.
– А как же тогда цыпленок?
Она вдруг прижалась им.
– Не вижу противоречий, когда мы вот так лежим: прижата к тебе пизда, нога обнимает член. Любимый, родной и сладкий.
Она убежала вниз, его поддержать, подбодрить. Навстречу привстал с трудом, но все-таки старший входит. Он все же ей отдал честь, пока не сказала брысь.
* * *
Каждый день я прохожу мимо здешних женщин, улыбаясь им и здороваясь. Каждый раз они на меня глядят, говоря вслед одно и то же: блядь. Блядь в Россию привез, вот, женился на бляди, мало своих здесь было. Каждый вечер я записываю слова на айфон, давая почитать Варужану, каждый вечер он удаляет запись и целует меня в лицо. Я прижимаюсь к нему, жмусь каждой клеткой. Он же мужчина мой. В каждой клетке сидит. Птички, кормлю их месячными. Ночью одна моя рука и одна нога на нем. Он впитывает меня. Лобок, прижатый к любимому. Он намокает от мыслей. Бывает, что на груди сплю. Варужан пишет, что любимая не бывает тяжелой. В этом проверка чувств. Я рада, что мы не знаем языков друг друга. Потому что это поцелуй вместо слова, это голос, произношение, а не слово и смысл. Голос натягивает струну, звук порождает ее. Член у него встает. Клитор затвердевает. Небольшой песик, не препятствующий входу взрослого самца в его конуру. Сидящий около входа. Ждущий хотя бы ласки. Варужан отходит в сторону от нее, ходит в разные стороны. Резкое предельное восхищение, резкое предельное отвращение. Сейчас я ее хотел, дерьмо был готов сожрать, но вдруг отвращение, без всяких уже причин. Не кончил, как раньше, не было. Увы, отвисает грудь. Она отвисает впрямь. Когда я вот так говорю, она начинает виснуть, а Алексис грустно смотрит, она понимает все. Она как любимый мальчик, цветок, попугай, щенок. Она умирает в грусти и вянет головкой вниз. В моих же силах исправить. Я чувствую, я могу. Ее, и другую, третью. Секс мужчины и женщины порождает третье – ребенка. Тело успешно длится. Женщина делится. Плоть разделяется. Теста кусок отрезали от его пышущей части. Мужчина рожает тоже, ребенка для женщины, ее продолжение рода, он душу рожает ей. Она ведь сама не может, но есть исключения. Но их среди тела нет: мужчина рожать не может. Духовное впереди. …Я словно пчела слизываю, собираю нектар с ее цветка. Потом улетаю прочь, я в улей лечу – я к богу. Ведь там производят мед. Цветы опыляю, женщин, но сам забираю тоже. Гений и пизда связаны неразрывно. Член уходит в нее. Он работает будто перфоратор. Он как будто вгоняет сваю.
– Чтоб на гвоздь повесить картину, чтобы видели ее все, чтоб в углу не пылилась больше.
– Чтобы после построить дом, чтоб его заселить людьми.
– Видишь, Россия это? – я показываю на Россию пальцем.
– Не показывай пальцем, эй.
Алексис улыбается, она чувствует меня как наконечник копья, вершину, острие всех мужчин, через которое они вошли в нее, она ощутила их силу и тяжесть.
– Единственный – горло воронки, – я показываю на горло, – я горло мужчин, меня воткнули в тебя, в одно из трех твоих мест, через меня мужчины втекают, струя не разбрызжется. До капли последней в рот.
Алексис облизывает губы. Жарко, ей хочется пить. Девочку мучит жажда. Я покупаю воду, Алексис ее пьет. Мы гуляем по набережной. Девушки, парни мимо. Алексис здесь звучит, можно сказать сейчас. Может, совсем недолго. Главное – пишет он. Между возникло слово. Слово впиталось в звук. Колебания воздуха. Воздух пропитан сильно. В нем оседает, копится. Алексис хочет писать. Есть биотуалет. Я увожу ее. Алексис хочет есть.
– Разве же не прекрасно, – я размышляю в ней. – Ты из другого мира. Воды, смотри, текут. Парень, а слева девушка. Я здесь ходил давно. Что-то искал, не помню. Мне ничего не жаль. Ветер подмел лицо. Пыль улетела с ветром. Прямо успокоение. Вода говорила что-то, по-детски, неясно нам. Ее детский язычок касался границы с нею, облизывал, пробовал. Бывало, ломал кусок, затем уносил с собой. Когда-то нас здесь и не было. Тележка с мороженым поехала по асфальту. Мальчик на роликах. Он поспешил домой. Матери стало плохо. Так показалось мне. Нет, не могло иначе. Все здесь случилось так. На часах полвторого. На часах полчетвертого. На часах полдевятого. Это, наверно, счастье. Нас, говорят, не будет. Я зачерпнул воды и смочил Алекс волосы. Волосы прижались к ее шее, после чего ко мне: над головой стемнело. Я нажал выключатель. В ней загорелся свет. Сели за ужин с Алекс. Ты не причесана. Ты не одетая. Ты почему так смотришь. Ты не готовишь ужин. Ты от меня уйдешь. Ты ничего не ешь. Ты совсем исхудала. Господи, снова где? Бедра легли на стол. Я целовал их между. Я целовала между. Так, только так вдвоем. Наши сознания, наши тела, наши души как две порции пластилина переплелись, стали вместе. Не мы лепили ребенка, ребенок двоих лепил. Где-нибудь в своей комнате, в детском уме своем. Лепил дядю и тетю, занимающихся любовью, чтоб сотворить его. Ребенок шутил, смеялся. Во время оргазма плакал. Алекс почувствовала горячие слезы своего ребенка. Она вытерла ему слезы, все слизала, до капли. И улыбнулась мне:) – поцеловала в нос.