Первые радости (Трилогия - 1)
Шрифт:
– Как же это у вас, батенька?
– Невозможно поверить, - убито отвечал Мешков.
– Неприятно.
– Удар!
– Теперь пойдет.
– Что делать, что делать, ваше благородие?
– Н-да-с.
– Может, чайку откушаете? Самоварчик?
– Какое! Теперь не до того. Теперь надо писать. Дело чрезвычайное. Полковнику немедленно рапорт. А там пойдет. Полковник - губернатору, губернатор - министерству. Дело особо важное. По такому делу - крепость.
– Господи! За чьи грехи?.. Может, все-таки пожелаете согреться, ваше благородие?
– В каком смысле?
– Ну, в смысле коньячку или нежинской рябиновой. После такой ночи.
– Да? Рябиновой?.. Нет. Надо составлять донесение. Жалко,
– Не могу знать. Не вызывал подозрений. Вот только что - не пил. Это в нем необыкновенно. А в остальном мужчина аккуратный. Могло ли прийти в голову?
– Да ведь он же поднадзорный!
– сказал ротмистр с упреком.
– Слышал. Однако полагал, что человек исправляется.
– Исправляется?
– обрезал ротмистр начальственно.
– Не слыхал. Не слыхал, чтобы такие тертые калачи, этакие стреляные воробьи исправлялись!.. Готово?
– Готово. Вот только еще на обшлажочке. Вот теперь все чисто.
– Ну-с, чтобы об этом деле... Понимаете? Ни-ни!
– Как не понимать! Но только как же в отношении меня?
– Вызовут.
– А нельзя ли, ваше благородие, мне сейчас подписать как понятому... и чтобы потом не ходить?
– Нет, батенька. Не ходить нельзя. Вызовут. Ваше дело, я говорю, молчать. И потом этой... как ее?
– Глаша?
– чтобы язык проглотила. Ничего не видала, ничего не слыхала. Понимаете? Иначе...
Он погрозил оттопыренным пальцем, мотнул им под козырек, сделал оборот по-военному и ушел, оставляя за собой тягучий хрустальный звон шпор.
Меркурий Авдеевич поднялся наверх. Отяжелела и приникла его походка, согнулась спина. Валерия Ивановна глядела на него испуганно. Ей показалось, что он проработал всю ночь на пристани носаком. Он прошел в спальню, помолился, сделав три земных поклона, присел в кресло и, помолчав, как перед отъездом в большое путешествие, сказал с тоской:
– Пришла беда, Валюша.
– Владычица небесная, - тихо пролепетала Валерия Ивановна, - да что же они, воры, что ли?
– Ах, кабы воры!
– Помилуй бог! Неужели убили кого?
– Может, и убили, кто знает. А что фальшивые деньги печатали - это я сам видел.
Они оба перекрестились и провели минуту в оцепенении. Потом Меркурий Авдеевич сказал:
– Ксению-то увели.
– Да ведь она тяжелая!
– ужаснулась Валерия Ивановна.
– А в тюрьме все равно - какая... Лиза не просыпалась?
– Что-то все ворочалась во сне.
– Про обыск ей избави бог знать!
– пригрозил Меркурий Авдеевич.
И они снова оцепенели.
18
Уже давно рассвело, а лампа все горела коптящим бессильным огоньком. Вера Никандровна сидела на развороченной постели, держа руки на коленях открытыми ладонями вверх. Изредка она оглядывала комнату с удивлением, которое, на минуту встрепенувшись, медленно гасло. Все предметы смотрели на нее своей обратной, незнакомой стороной и казались пришлыми. Картинки висели криво, синий чертеж парохода держался на одной кнопке. Матрас был вспорот, пустая полосатая оболочка его свисла с кровати. Пол был усыпан мочальной трухой, и на ней виднелись следы сапог. Учебники, тетрадки врассыпную валялись по углам. Зелено-черная "Юдифь", снятая с гвоздя, прислонилась к косяку вверх ногами. Посредине комнаты лежал стул.
Когда-то все эти вещи принадлежали Кириллу. Когда-то он писал в этих тетрадях. Когда-то учебники стояли на этажерке, синий чертеж был аккуратно наколот на стене, матрас застелен белым одеялом. Когда-то... Нет, вот сию минуту Кирилл сидел на этом стуле, посредине комнаты, вот только что он уронил этот стул, шагнув назад от Веры Никандровны, когда она, прощаясь, подняла руки к его лицу, а он сморщился, постарев в один миг на много-много лет. Вот только что она придавила к плечу его голову, а он вырывался из ее объятий и в то же время больно мял и гладил ее пальцы. В ушах у нее еще стоял грохот
падающего стула, а все ушло, отодвинулось куда-то за полтора десятка лет, когда Вере Никандровне пришли сказать, что ее мужа Волга выбросила на пески и она должна опознать его труп. Она просидела тогда ночь напролет, так же, как теперь, опустив руки, боясь шелохнуться. Но тогда возле нее, под белым одеялом, спал четырехлетний Кирюша, и хотя смерть коверкала все прежнее, жизнь оставляла Вере Никандровне остров, на котором пчелы жужжали вокруг медовых деревьев, жаворонки вились в поднебесье, ключи звенели в прохладных рощах. Остров цвел, разрастался, обнимая собою всю землю, охватывая мир, и вот теперь вдруг затонул, проглоченный бездонной трясиной. Белое одеяло сброшено на пол, дом пуст, Вера Никандровна одна.И ей грезится происшедшее во всей навязчивой застывшей очевидности.
Едва жандармы начали обыск, вернулся из театра Кирилл. Они сами отперли ему дверь и сразу окружили его. Вера Никандровна успела взглянуть ему в лицо и увидеть, как мгновенно почернели его брови, глаза, виски и темным прямым мазком проступили над губами словно вдруг выросшие усы. Они вывернули ему карманы и ощупали его до пят. Они промяли в пальцах все швы его куртки. Они посадили его на стул посредине комнаты. Они стали рыться в его постели, в его белье. Они простукали костяшками пальцев ящики и ножки стола, косяки дверей. Они выгребли из печки золу и перекопали мусор. Они взялись за книги, и когда перелистывали пухлую, зачитанную "Механику" выпали и мягко скользнули по полу, разлетевшись, семь маленьких, в ладонь, розовых афишек, и старик жандарм с залихватскими баками, не спеша подобрав бумажки с пола, произнес в добродушном удовольствии:
– Ага!
Кирилл сидел прямо, мальчишески загнув ступни за ножки стула, руки в карманы.
– Откуда у вас это, молодой человек?
– общительно спросил жандарм, показывая ему афишки.
– Нашел, - ответил Кирилл.
– Не помните, в каком месте?
– На улице.
– На какой же такой улице?
– Далеко.
– От какого места далеко?
– Недалеко от технического училища.
– И далеко, и недалеко. Понимаю. Что же, они так вместе и лежали?
– Не лежали, а валялись.
– Так пачечкой все семь штук и валялись?
– Так и валялись.
– И вы их подняли?
– Поднял.
– Прямо с земли подняли?
– Конечно, с земли.
– А они такие свеженькие, чистенькие, без единого пятнышка, на земле, значит, так вот и лежали?
Кирилл промолчал.
– Ах вы, птенчик дорогой, как же это вы не подумали, что будете говорить, а?
– Я вообще могу вам не отвечать. Не обязан.
– А вот этому вас кто-то научил, что вы можете не отвечать, - укорил жандарм и снова принялся перелистывать книги.
Весь разговор он вел в тоне язвительно-ласкового наставника, заранее уверенного, что школьник будет лгать. Вере Никандровне хотелось прикрикнуть на него, что он не смеет так говорить, что ее сын никогда не лжет. Но упрямым спокойствием своих ответов Кирилл внушал ей молчание. У нее появилось чувство, что он управляет ею, что она должна подчинить ему свое поведение. Ей показалось, что он безмолвно приглашает ее в заговор с ним против воров, шаривших в его вещах. Боль и страх за него как будто отступили перед любованием им. Он знал, как себя держать в минуту отталкивающего и незаслуженного оскорбления. Теперь она воочию видела перемену, которая произошла с ним. О да, он переменился, но переменился так, что она могла гордиться им больше, чем прежде. Все, что происходило в их доме, было, конечно, тягостной ошибкой, которую надо перенести именно так, как переносил сын. Он учил мать держаться с тем достоинством, какое она мечтала в нем видеть, не вызывающе - нет, не грубо, но непреклонно, жестко, по-мужски. Боже, как он вырос, как возмужал! И почему Вера Никандровна поняла это только теперь, в это безжалостное мгновенье?