Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Шрифт:
– А откуда вы знаете причину его смерти?
– Мне рассказал коллега, профессор Вовси… Он наблюдал Щербакова как главный терапевт Советской Армии…
– Вот и прекрасно, – заметил Минька. – Так и запишем: замысел умертвить Щербакова сильнодействующими лекарствами и назначением пагубного режима был подсказан Когану профессором Вовси…
– Вы с ума сошли! – взвизгнул Коган. – Я ничего подобного не говорил! И не скажу! Никогда!
Коган больше не крутил взад-вперед головой, а вскочил со стула и умоляюще протягивал ко мне руки, жарко бормотал:
– Ну вот вы, товарищ, у вас вид приличного,
– Не обливайте грязью память убитого вами великого сына советского народа! – торжественно и печально сказал Минька.
– Почему я обливаю его память грязью? Я стараюсь вам объяснить! Ведь не я же предписал ему пить водку и поглощать ящиками пиво!
Минька горестно закрыл глаза своей пухлой короткопалой ладонью с обломанными ногтями, с болью, глухо вымолвил:
– Александр Сергеевич Щербаков рядом с товарищем Сталиным вынес на своих плечах весь груз войны и умер в День Победы в сорок четыре года, а эта старая жидовская вошь жива-здорова, всю войну по тылам отъедалась, а теперь еще срамит память одного из преданнейших сталинских учеников… Не могу слушать!
И громко хлопнул по столу. И Коган смолк. То ли понял, то ли устал.
Я подошел к нему, положил руку на плечо и сообщил душевно:
– Несмотря на мое возмущение совершенными вами преступлениями, вы мне все равно чем-то симпатичны. Поэтому я хочу дать вам добрый и разумный совет: напишите сами, можно сказать, добровольно все, о чем вас просит следователь. Чтобы это было и научно, и по-человечески убедительно…
– Почему? – прошептал Коган. – Почему я должен писать сам этот злой сумасшедший вздор?
– Это глупый вопрос, поверьте мне. Ведь если бы в вас на фронте попала пуля, вы ведь не стали бы спрашивать, почему именно вас убило? Убило – и все! На войне убивают…
– Но ведь сейчас не война…
– Ошибаетесь! Война! И очень серьезная. Мы не допустим, чтобы в каждом учреждении сидели Гуревич, Гурович и Гурвич и отравляли жизнь советскому народу!
– Вы говорите, как фашист… – медленно, будто у него озябли губы, вымолвил Коган.
– Споры – кто как говорит – сейчас неуместны. Я хочу вам объяснить, для вашего же блага, почему вы должны как можно быстрее сообщить интересующие нас сведения…
– Я ничего не скажу… – помотал головой Коган. – Ничего не знаю и ни про кого ничего не скажу.
– Обязательно скажете! – засмеялся я. – Когда-то вы предали своего учителя Плетнева, теперь Розенбаум рассказал о вас…
Мне пришлось остановиться, потому что Розенбаум на своей табуретке замычал что-то тягучее и пронзительное, и Трефняк коротким, без замаха, ударом в печень успокоил его, и я продолжил:
– …Розенбаум рассказал о вас. Вы нам уже назвали Вовси…
– Я ничего дурного не
говорил о Вовси!– Говорили, говорили, успокойтесь. Вполне достаточно, чтобы его арестовать сегодня же. Что мы и сделаем. А он расскажет о вашем брате Борисе Борисыче, тот поведает о Фельдмане, и дело покатится.
– Куда же оно прикатится? – спросил Коган, и я увидел, что его сотрясает крупная дрожь.
– В ад, – спокойно сказал я. – Прошу вас понять, что вы уже умерли, примиритесь с этой мыслью.
– Тогда зачем все эти разговоры? – пожал он плечами.
– Затем, что, как всякий умерший, вы попали в чистилище, сиречь в этот кабинет. И от вашего поведения зависит, куда вы сами отправитесь дальше – в рай или в ад.
– А что у вас считается раем? – спросил Коган, и я подумал, что все-таки в духарстве ему не откажешь.
– Рай не бывает без покаяния и отпущения грехов, так что об этом поговорим позднее. В ад… ад… – Я сделал паузу, подумал и сказал: – Ад – это то, что будет сделано с вашей семьей, с вашими детьми и внуками. Ад – это то, что произойдет с вашими ближайшими друзьями. Ад – это позор и презрение, которыми навеки вы будете покрыты. Ад – это то, что с вами будет вытворять капитан Трефняк все то время, пока вы будете превращаться в такое же животное, как ваш ассистент Разъебаум! Ад – это то состояние, когда вы будете мечтать о беспамятстве и смерти, как о глотке холодной воды. Вам понятно, что такое ад?
Трефняк, услышав свою фамилию, стал у Когана за спиной.
– Понятно… – Коган обреченно кивнул. – Но объясните мне ради бога, скажите только – зачем это надо? Зачем это вам лично?
– Это долгий разговор. И сейчас неуместный. Надо, и все. А вообще жизнь – это петушиный бой, и выходить на круг надо со своим петухом. Иначе ты не боец, не игрок, а ротозей. Приходить надо со своим петухом.
– Может быть. Наверное, так и есть. Но вы-то на петушиный бой пришли не с петухом, а с кровожадным стервятником… – тяжело вздохнул Коган и встал со стула. – Как я вам уже сообщил, мне рассказывать нечего…
– Ну, это решайте сами, – сказал я и обернулся к Миньке. – Приступайте к допросу, я приду часа через два…
В дверях еще раз оглянулся – так они мне и запомнились: поднявшийся из-за стола с кнутом в руках Минька, похожий на памятник скотогону, Коган, от ужаса вжавший в плечи седастую голову, за его спиной Трефняк с железной ногой, натянутой для удара, как катапульта, и влажная кучка Розенбаума в углу на табуретке…
Захлопнул дверь, и сразу же раздались чвакающий удар в мягкое, гулкий тяжелый шлепок и звериный острый вой, постепенно затихавший у меня за спиной по мере того, как я уходил по длинному коридору, застланному алой ковровой дорожкой.
Правда, из других кабинетов тоже доносились крики, стоны, шлепки, визги, пудовые пощечины, треск оплеух, плач и наливная матерщина. Никто из идущих по коридору не обращал внимания на эти производственные шумы. Вопрос привычки. Вообще-то, поначалу все эти вопли действуют на нервы, а потом – ничего, привыкаешь. Ну действительно, ведь пила визжит еще пронзительней. И сверло вопит противнее. И топор хекает страшней и гульче.
Люди склонны все усложнять, украшать трагически, декорировать производственную обыденность в мистический мрак и тайну.