Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Она была классной машинисткой, высококлассной – печатала не только быстро (разумеется, вслепую и десятью пальцами), но и на редкость грамотно. Мало что исправляла орфографические ошибки – это у профессиональных-то журналистов! – но и подмечала стилистические огрехи.

В одной комнате сидели они – два литературных сотрудника и Антонина, которая вообще-то тоже числилась литсотрудником, правда, младшим. Не только печатала, но еще и наклеивала в специальный журнал вырезки с материалами отдела, регистрировала письма, отвечала на звонки. А время от времени и пописывала – в основном, заметки «По следам наших выступлений», и они, надо сказать, шли без особой правки.

«Тебе бы учиться, Тонечка», – советовали иные доброхоты, она же отвечала, усмехаясь:

«Зачем? Академиком все равно не стану». Доброхот возражал, что не всем, дескать, быть академиками, а она смотрела с улыбочкой, и человеку делалось не по себе под этим ее взглядом.

В редакции побаивались ее, хотя зла никому не причиняла. Да и какое, спрашивается, могла она причинить зло! Наоборот… К-ов не помнил случая, чтобы она отказала кому-либо – в срочной ли перепечатке, в деньгах ли, которые будто специально держала при себе, чтобы в трудную минуту выручить человека трешницей или пятеркой. Все с той же двусмысленной улыбочкой давала, без единого слова, и тут же ударяла по клавишам машинки.

Скольких мужчин вводили в заблуждение эта загадочная улыбка на полном, накрашенном, несколько грубоватом лице! Им казалось, она свидетельствует не только об искушенности молодой женщины, но и о легкой доступности ее. О, как ошибались они! Как напрасно расточали комплименты, а то и денежки, делая ей разные мелкие подарки. То флакончик духов… То шоколадку… Антонина с усмешечкой принимала подношение, совала, поблагодарив, в стол и пускала на машинке длиннющую очередь, а ухажер с преглупым видом ждал неведомо чего.

«Я ведь знаю, чего хотят они», – говорила она, отхлебывая чай. Без осуждения говорила. С хитрецой даже и тайным удовлетворением. Ибо не просто знала, чего хотят они, но знала и другое: в накладе ее избранник не останется. Вот только где он, этот избранник? Что мешкает?

Разменяв после смерти матери большую родительскую квартиру на две маленькие – себе и сестре, что была на полтора года младше ее, – вдохновенно обустраивала долгожданное гнездышко. Бегала по хозяйственным и мебельным, шабашников нанимала – денег, словом, не жалела, хотя деньги ей доставались трудно. Все уйдут из редакции, а она стучит и стучит на своей «Олимпии», благо работы, «левой» работы, халтуры, было у нее всегда вдосталь. Зато если уж покупала что в дом, то самое лучшее. И холодильник (три года в очереди стояла), и телевизор, и мебельный гарнитур с круглым-таки столом, который, раскладываясь, мог уместить добрую дюжину гостей. Раздобрела, похорошел а – мужики так и вились вокруг и все в гости, в гости напрашивались. Сперва, – на новоселье, потом – так просто. «Чайку попьем – а, Тонечка? С “Птичьим молоком”. Как ты к “Птичьему молоку” относишься?» «Хорошо отношусь», – отвечала она, играя накрашенными губами.

На следующий день поклонник являлся с тортом, Антонина включала самовар и чуть ли не всю редакцию сзывала на чаепитие. А едва торт был съеден, быстренько убирала все и как ни в чем ни бывало усаживалась за работу. «И много тебе еще?» – подозрительно лепетал даритель торта. Молча показывала она глазами на стопку рукописей.

На этом, собственно, роман заканчивался. Даже редакционный донжуан Ашкенов, жизнерадостный татарин с огненной шевелюрой, признавал, разводя руками: «Этот орешек не расколет никто».

Тем не менее один представитель мужского братства в доме у нее не только побывал, но и некоторое время жил там, голубоглазый счастливчик. Счастливчик?

Талантами не наградила природа, но он не гневался на нее. За тридцать перевалило мужику, дочь в школу пошла, а все пробивался, слоняясь по редакциям, случайными заработками. Пока не обнаружил однажды вечером, что нет у него не только работы, но и дома тоже. Жена другого нашла, и он, благородный человек, уступил молодоженам квартиру, сам же на вокзале ночевал. Тут-то и подобрала его Антонина. К себе привела, накормила борщом и, поставив раскладушку в кухне, молвила: «Живи, Майкин!» Он и жил, смирный, тихий, почти девственник (хоть и дочь росла) – жил что-то около месяца, покуда не устроился в многотиражку.

Там ему дали общежитие.

Конечно, над ним подтрунивали – и над ним, и над ней, – но хоть бы кто усомнился в безгрешности их совместного проживания. «Меня бы на твое место! – мечтательно вздыхал Ашкенов. – Ты-то, небось, и в комнату ни разу не заглянул?» – «Заглядывал, – признавался Майкин. – Там у нее телевизор…» – «А кроме телевизора? – не унимался рыжий острослов. – Кроме телевизора заметил что-нибудь? Женщину, например». – «Женщину? – удивлялся отец семилетней дочери. – Какую женщину?»

Ашкенов хохотал. Для этого ангелочка, выходит, Антонина не была женщиной. Но в равной степени и он не был для нее мужчиной.

Кто же в таком случае был? Кого ждала, для кого вила гнездышко и – главное – для кого берегла себя? Рядом с кем надеялась обедать по воскресеньям за большим круглым столом? Не с сестрой же…

Сестра работала в том же здании, двумя этажами ниже, в редакции маленького журнала и заочно училась. Звали ее Татьяной. Тоня и Таня… Но пожалуй, лишь имена и были схожи, во всем остальном – ничего общего. Одна – темная, другая светленькая, одна – с грубыми, почти вульгарными чертами лица, что и манило любителей легкой добычи, другая – женственная, мягкая, тихая. У одной – острый, насмешливый ум, который она не желала отшлифовывать ни в каких институтах, поскольку академиком все равно не стать, другая – с весьма средними способностями, что не мешало ей исправно переходить с курса на курс. Не без помощи старшей сестры. Та проверяла ее письменные работы и размашистой твердой рукой правила заметочки, которые дисциплинированная студентка сочиняла для своего журнальчика, а после, напечатанные, несла в деканат.

Мужчины не замечали ее, особенно в присутствии сестры. Тот же ловелас Ашкенов, самозабвенно расшаркиваясь перед Антониной, хоть бы ради приличия сделал когда-нибудь комплимент Танечке! Нет! Комплимента не сделал, ни единого, К-ов, во всяким случае, не слыхал, зато – и это было как гром с ясного неба, – сделал предложение.

Не Антонине, милостей которой добивался с азартом и упорством, – Татьяне. Да, это было как гром с ясного неба, но не для всех. Антонина не удивилась. По длинным губам скользнула улыбка, и они, неприступные губы эти, произнесли чуть слышно: «Набегался!» Одно-единственное словцо… Может быть, потом были и другие слова – наверняка были, только К-ов опять-таки не слышал их. Но и того, что слышал, с лихвой достало, чтобы Танечка, которая преклонялась перед старшей сестрой, перед опытом ее и умом, встревоженно захлопала белыми ресничками. Набегался? Как набегался? Антонина, не отвечая, строчила себе (не машинистка – пулеметчица), а по испуганному лицу сестры проходили нехорошие тени.

Спустя то ли два, то ли три дня в комнату ворвался Ашкенов. «Ты что наболтала ей, дрянь такая?» На сей раз машинка молчала, чай пила младший литсотрудник Антонина Школьникова, неторопливо и со смаком пила, и на «дрянь» не среагировала. Повернувшись, с любопытством посмотрела на грубияна, еще недавно певшего ей комплименты. Тот совсем обезумел. «Все бережешь себя! Для кого? Сама как клуша сидишь, и хочешь, чтоб сестра тоже? Старой девой…» Не договорил, на полуслове смолк, захлебнувшись чаем. Крепким – заварила только что – горячим чаем, что плеснула в его разъяренную физиономию младший литсотрудник. После чего аккуратно поставила чашку на краешек стола и застрочила, пулеметчица, на своем грозном оружии.

У Ашкенова язык отнялся. Вытаращив глаза, смотрел, как расползаются по голубой модной рубахе темные пятна.

Помолвка была расстроена. Танечка не то что подчинилась сестре, нет, – да та, собственно, ничего и не требовала, но молчаливо признала ее правоту. Если уж выходить, то за человека достойного (семья – дело святое), а этот с кем только не путался!

Семья – дело святое, вот только все ли понимают это? Позже припомнилось, что в присутствии Антонины люди редко говорили о домашних своих делах. А если и говорили, то небрежно как-то, с некоторой даже иронией. Есть, мол, на свете вещи и поважнее.

Поделиться с друзьями: